Певчие пропели «многолетие» государыне, гости выпили, сели, закусили. Затем, с той же церемонией, была провозглашена здравица за наследника Павла Петровича. Вскоре столы были опустошены: закуски съедены, вино выпито. Многие «любожорцы», забыв предосторогу Падурова, умудрились наесться до отвала.
Стало темновато, зажгли многочисленные свечи, для прохлаждения распахнули на минуту дверь. Шибанул в горенку морозный воздух, гости враз взбодрились, жадно задышали полной грудью.
— Повелите, государь, открыть почестен пир, — с разученным поклоном и как бы играючи обратился Падуров к Пугачеву.
— Приемлемо, — кивнул головою Пугачев.
В открытую наружную дверь ввалился толстый, как бочка, повар. Он был в белом с нагрудником фартуке, в белом колпаке, за поясом кухонный широкий нож. Припав на одно колено и вскинув вверх правую руку, повар, обращаясь к Пугачеву, быстро-быстро залопотал по-французски.
— Благодарствую, — нетерпеливо прервал его Пугачев. — Я ведь зело борзо знал по-иностранному-то, да трохи-трохи позабыл… Ну ладно, мирсит твою! Давай, чего у тебя… Вали!
Повар принял из рук поваренка дымящуюся густым паром фарфоровую миску, передал ее в руки подскочившему казаку Андреяну, а тот бережно поставил миску перед их величествами.
— Антре потофе! — грассируя, громко выкрикнул повар, повернулся и вышел.
— Давай, давай сюда!.. Что за Андрей Катафей такой, — шутили рассоловевшие гости, наливая черпаками из поданных пяти мисок горячий суп по своим тарелкам.
Услужливые руки расставляли по столам горы слоеных пирожков и поджаренных розоватых гренков. Наступило вожделенное молчаливое чавканье. Устинья после трех чарок раскраснелась. Она шарила взором по лицам гостей: вот ее любимый отец, вот сестра Марья с мужем, Шелудяковым, вот огромный, потешный Пустобаев с усердием питается — только ложечка мелькает да в широкий рот пирожки летят, вот ее близкие подруги… Устинья улыбается отцу, улыбается подругам, и те отвечают ей приятными улыбками, отец даже подмигнул Устинье и закивал седовласой головой. И все, сколько было гостей, с каким-то особым упованием нет-нет да умильно и посмотрят на нее. Устинью это взбадривает, вино течет по жилам, дурманит голову, мрачные думы отлетают, будущее тонет в настоящем, таком необычном и сладостном, как колдовское сновидение. «Я вас всех люблю, — хочется крикнуть ей, — только поберегите вы меня, младешеньку». Она берет слоеный пирожок, он рассыпается у нее во рту и тает.
— Эта похлебка, — во всеуслышание начинает Пугачев, — помню, звалась при дворце трю-трю…
— Ах, ах, ах!.. Неужто трю-трю? — поднял бороду атаман Каргин.
— Трю-трю, — так и говорилось. Ведь я, бывало, сладко ел, тетушка Лизавета Петровна, превечный покой ее головушке, баловала меня. Бывало, позовет да и скажет: «А нут-ка, скажет, Петенька, открой вот тот шкафчик, я тебе кое да что приготовила». Ну, я открою, а там на трех блюдах оладьи, кои с патокой, а кои с вареньем. Ну и нажрешься до отвалу… То бишь, это… как его… — спохватился Пугачев.
— Я слышал, ваше величество, — начал Падуров, всегда в трудные минуты поспевавший царю на помощь, — я слышал, будто бы в некое время, в Париже, был для знати обед, а главный повар сплоховал: кушанье одно не удалось. Так он из самолюбия повесился.
— Вона! — вскричал Пугачев. — Я в та поры в Париже-то был своей персоной. Он, поваришка-т, не сам повесился, а его взяли да повесили. Не плошай. Только и делов…
В пол снизу, из кухни, постучали. Услыхав этот сигнал, Падуров приготовился. Явился вновь повар с блюдом, прокричал:
— Экстюржон!
Огромный, пуда в два, осетр покоился, за неимением большого блюда, на саженном деревянном подносе, прикрытом холстиною. В ноздрях у него гераневые зеленые листочки, вареные глаза взирают на людей с любопытством и презрением, как на рыбешку, которая мелко еще плавает. Осетр пронес себя над головами притихших гостей и неспешно подплыл к их величествам.
— Пошто рыбина-то не порушена на порционы? — досадливо спросил Пугачев, ковырнув вилкой в розово-серую кожу осетра, покрытую чешуйчатым панцирем.
Повар быстро, взахлеб, заговорил по-французски: «Пуасон, пуасон… экстрюжон» — и ловким движением, при помощи двух вилок, загнул наверх кожу осетра, там лежали желтоватые ломти разварной рыбы, уснащенные подливками. Вильнув хвостом и оскалив острые зубы, осетр поплыл от стола их величеств к зачарованным гостям. А вино убывало, убывало, и все развязней становились гости. Пугачев поцеловал Устинью в правый локоток, а затем в щечку, Давилин прижал к печке пышную бабу Толкачиху, Падуров щекотнул в бочок царицыну сестрицу Марью. Бражники закричали:
— Будет еще какая еда?
— Будет, будет!
— Ха-ха-ха!.. Ей-бо, лопнем.
Толкачев с Каргиным, хотя и пьяны были, но дела своего не забывали, они вышли во двор, вскочили на коней и поехали проверять караулы, дозоры. Потемневшее небо уже было в звездах, из-за сыртов выходила плешивая большелобая луна. Тихий воздух свеж, бодрящ.