В церкви водворилась полная тишина, лишь приведенный родителями пятилеток Кешка, показывая на Пугачева, лепетал:
— Знаю… Чарь, это чарь… Гостинцев дарил мне…
Его одернули, схватили за руку, но он вырвался, закричал:
— Туда, там… К дедушке, — закутанный в мамкину вязаную шаль, он, подобно пухлому шерстяному клубку, покатился по церкви, встал впереди Пустобаева, лицом к нему, задом к иконостасу, и замер. Ну и слава Богу, пусть стоит.
Пугачев, увидя Кешку, улыбнулся. Тут вмиг возникла перед ним его живомужняя жена Софья Митревна с ребятами. И покажись ему, что она с силой ударила его в самую грудь чем-то невещественным. Он боднул головой, сердце его больно защемило. Но в уши все могутней, все гуще напирали могущественные возгласы чтеца.
Голос русского богатыря властно хозяйничал во всем храме: стучался в окна, в стены, упругими валами катился по полу, орлиным взмахом взлетал в купол и, подобно каменному граду, падал оттуда вниз. От неимоверной силы звука сотрясался не только напитанный ароматным дымом воздух, но и деревянный пол небольшой уютной церкви. Застывший во внимании народ воспринимал голос Пустобаева в настороженном любопытстве, все приковались взором к вещавшему богатырю. Казалось, что даже святые угодники милостиво взирали на чтеца широко открытыми, строгого письма, глазами. Кешка тоже пучеглазо возрился на долгобородого дедушку, пыхтел и, погруженный в созерцание, пускал носом пузыри.
— Слушай, Устя, сейчас дед хватит про жену да про мужа, — шепнул Пугачев, припомнив всем известные слова «Апостола».
— Знаю, — через силу прошептала Устя. Из глаз ее катились слезы. Она вынула платок, посморкалась и надвинула на глаза фату. Где она? Что с ней? Мать ли она свою хоронит, или по себе панихиду служит, или в великий четверг на христовых страстях стоит? В ее руке теплится толстая, в золотых завитушках и цветах, свеча. Кто зажег, кто вложил ее в помертвевшую руку Усти? И как она, Устя, опора старого отца, попала в эту церковь, и чей на ней наряд, и чья фата, и чьи драгоценные бусы, подобно удавке, затянули ее лебединую шею? Ах да, свадьба! Господи помилуй, свадьба…
Из мрачных дум вырвал ее все тот же громоносный Пустобаев. Он раскачнулся, передернул сильными плечами, расставил для устойчивости крепкие, как бревна, ноги и пустил из широкой глотки сотрясший всю церковь язык:
— А жена-а-а да убо-и-ится своего му-у-у-жжааааа!!!
Дзинькнули стекла. Кешка шлепнулся задом на пол и засмеялся.
Отец Кузьма, при подобающих возгласах, надел на пальцы брачующихся обручальные кольца. Пугачев было протянул левую руку, с перстнем Разина, но священник, мягко улыбаясь, шепнул ему: «Извольте, ваше величество, правенькую ручку пожаловать» — и кивнул шаферам: «Венцы!»
При радостном пении хора «Положил еси на главах их венцы», затем «Исаия, ликуй», — отец Кузьма надел брачующимся на головы венцы и трижды обвел их вокруг аналоя.
Устинья все еще как в тумане, и происходящее перед ее глазами она воспринимала как-то смутно и безжизненно. Пугачев выступал чинно, стараясь придать лицу царственную величавость. Мысли его были рассеяны и сбивчивы: он думал о подкопе, о Максиме Григорьиче Шигаеве, оставшемся вместо него в Оренбурге, то грезился ему Ванька Семибратов, то безносый каторжник Хлопуша, то любезная его сердцу покойная страдалица Харлова.
Дьякон начал возглашать многолетие:
— Благоверному государю нашему Петру Федоровичу и благоверной супруге его государыне Устинье Петро-овне…
И только тут Устинья пришла в чувство.
— Что это?.. Кому это?!. — сбросив с лица фату, неожиданно воскликнула она, одновременно обращаясь к мужу, народу и священнику. Глаза ее широко открылись, как у внезапно пробудившейся от сна.
На колокольне забухали во все колокола. В ограде, раз за разом, трижды грянули ружейные залпы. А затем, по команде атамана Овчинникова, грохнула пушка.
— Пушка! — воскликнул Симонов, он писал донесение в Военную коллегию, бросил перо, схватил шапку и в одном мундире побежал на вал. За ним вприпрыжку слуга тащил его шубу.
Прогудел сигнальный колокол, ударили барабаны. Возле крепостных пушек уже стояли офицеры и солдаты. Симонов с Крыловым залезли на колокольню. Но было все спокойно, выстрелы не повторялись, и смолкли колокола отдаленной Петропавловской церкви.
— Почему пальба и трезвон?
— В толк не могу взять, — пожимая плечами, ответил Крылов. — Уж не именинник ли Пугачев?
— Надо в святцы заглянуть, у меня есть, — ответил Симонов. — Только когда он именины-то правит: на Петра или на Емельяна?
В это время Емельян Иваныч вместе с новой царицей сидели в креслах, принимая поздравления. Все подходили в полном порядке, «вожжой», целовали руку сначала царю, затем царице. Пугачеву хотелось есть. Он засунул свободную руку в карман бархатного, расшитого серебром кафтана, стал по кусочку незаметно отщипывать от просвирки и совать в рот. Скорей бы уж… Наскучила ему вся эта падуровская да поповская, Бог их люби, затея.