Явился пьяный кудряш-цирюльник, большеносый, черный, как цыган, и грязный. Он отворил кровь старику, перетянул ему руку выше надреза бечевкой. Крови в глиняную чашку вытекло много, цирюльник выплеснул ее на побуревший снег, над снегом тепленький парок пошел. Старик сначала затих, потом стал метаться и стонать, слабым голосом звал Дуньку-большую, Дуньку-маленькую, Оленку — внучат своих, — звал попа, чтоб причастил.
— Умираю, братцы, — шептал он. — Истоптали меня всего. Хранчюз приказал… Бог ему судья… — Он закрыл голубые тоскующие глаза, поежился. — Темно-о-о… Вздыху нет… На улку ба-а… — и, как рыба на песке, стал ловить ртом воздух.
С большой опаской, бережно подтащили его к окну, он захрипел, началась предсмертная икота, разинул рот с белыми зубами, вздрогнул и скончался.
Загремели железища, все опустились на колени.
Вошли с рогожными носилками четверо пожилых солдат. Лица их сумрачны. Переговариваясь взволнованным шепотом, осторожно переложили мертвеца на носилки, поплевали себе на руки, неспешно понесли. Узники, трясущимися голосами и глотая слезы, затянули похоронное: «Святый Боже». Морщинистое умное лицо мертвеца сделалось белым, сдвинутые брови распрямились, легли спокойно. Данила стал свят лицом и чист. Солдаты вынесли тело на волю, дверь могилы снова захлопнулась, щелкнули замки. На воле свежо, отрадно. Герасиму показалось, что мертвец Данило как бы силился взглянуть в последний раз на заходящее солнышко, по глаза его незрячи. Веселая стайка воробьев на заборе встретила Данилу дружным щебетом: «Карачун мужичку, чирк-пере-чирк…» Две вороны терзали оттаявшую кошку с веревкой на шее, горласто дрались.
…А в этот самый миг камергер двора граф Сергей Павлович Ягужинский беспечально пребывал во дворце блистательной Екатерины Алексеевны, императрицы всероссийской. Располневшая царица-государыня, рачительная мать народа своего, разодетая в пух и прах в драгоценное злато и каменья, изволила собираться с блестящей свитой своей в придворный, ее величества, эрмитажный театр на смотрение французской пьесы с танцами и переодеваньем.
…Меж тем де Вальс замыслил новое надругательство: пришел кудряш-цирюльник, наголо остриг всем по-каторжному волосы. Насильно обезображенные крестьяне, особливо старики, были неутешны, плакали.
Вскорости Герасима отвели из подвала в верхние покои к де Вальсу. Герасим приметил некую во французе растерянность.
— Ты графский человек, посему я тебя к нему и отправлю, — сказал де Вальс. — Что граф изволит, то с тобой и учинит.
Вечером он был препоручен отставному сержанту Воинову да конюху Якову и увезен в Питер.
4
Графский дом в столице встретил Герасима немилостиво: под сугубым караулом, скованный, он просидел без всякого спросу и резолюции еще девятнадцать суток. Видно, графу не до него. На двадцатый день его впервые расковали.
В халате с золотыми кистями, без парика, пожилой, черноглазый, с горбатым носом, граф Ягужинский в малой столовой кофе пил. Пред ним в согбенной позе, изнуренный, безобразный и, как преступник, остриженный стоял Герасим Артамонович Степанов. Граф прекрасно знал своего бывшего управляющего, всегда дорожил им, возвышал его. А вот сейчас, нимало не удивившись видом Герасима, взглянул на него с обидным равнодушием.
— Слушай, Герасим! А скажи мне, голубчик, вот что… — начал он изнеженным, с пришепетом, голосом. И стал выспрашивать о земледелии, каким способом размножить посев льна, как лучше удобрить землю и о прочем. О самом же Герасиме, о замученных де Вальсом мужиках будто ему и дела нет. Ведь знает же граф обо всем этом — и молчит. Тогда где же закон, куда делась правда, у кого мужик должен искать защищение себе? «Граф видит поруганный зрак мой и плачевное состояние мое, — раздумывал Герасим, — и хоть бы слово молвил в мое облегчение, а обидчику французу — в укор». Сам же заговорить об этом он не посмел: пред ним его владыка, сиятельнейший граф, а он — мужик, раб, даже не человек: он вещь.
Вдруг неожиданно гость — граф Александр Сергеевич Строганов.
— Ба! Что это за чудо? — взглянув на униженного, нищенски одетого человека, воскликнул он.
— А так… — замялся смутившийся хозяин, — крепостной мой, бывший управитель, псковской вотчиной моей командовал. Да вот де Вальс штуку с ним сыграл, — граф Ягужинский усмехнулся.
— Позвольте, позвольте, граф, — прищурился Строганов и, откинув фалдочки мундира, сел на золоченый, обитый белым штофом, стул. — Это какой де Вальс, это какой де Вальс? — зачастил он. — Уж не ваш ли московский управляющий? Ведь он же — жулик! Ведь он в Москве, помню, влопался в прескверную историю с заповедными, фальшиво привезенными из Парижа товарами.
— Да, да, — неприятно поморщился хозяин. — Но это дело мне удалось замять…
— Замять? — вскинул рыжеватые брови Строганов. — Удивляюсь… Вы, граф, такой же неисправимый добряк, как и…
Герасим Степанов открыл рот, насторожил слух, весь замер в напряжении. Граф Ягужинский побаивался острого на слова Строганова, виновато улыбнулся, достал золотую табакерку (подарок короля шведского Адольфа-Фридриха), протянул гостю: