Суворовский казак, соскочив с седла, воткнул пику в землю, привязал к пике свою и генеральскую лошадь, стал из стога теребить сено и складывать его в кучу. Затем кучу поджёг. Суворов сбросил мундир, выдернул из штанов рубаху, закинул её на голову и, поворотившись к огню, начал поджаривать себе спину и приплясывать. Затем поворотился животом, опять стал разогревать себя на вольном огоньке, потом разулся, разделся догола. Меж тем казак подхватил берестяное черпало, побежал в овраг, набрал в проточном ключе воды и, возвратившись, принялся с ног до головы обливать генерала ледяной водой. Бегал казак за водою четыре раза. «Наддай, наддай!» — кричал Суворов. Затем он, проделав гимнастику, проворно оделся, накинул на себя мундир и улёгся на отдых, седло под голову.
Солнце село. Для Суворова это была уже ночь. Он обычно в два часа пополуночи вставал, в десять утра обедал, в восемь вечера вновь отходил ко сну. Впрочем, в боевой обстановке этой привычкой Суворов пренебрегал.
Заночевали в кустах и путники. Утром, чем свет, велели закладывать бричку. Суворова возле стога уже не было. Нагнали его часа в два. Рунич, настигая генерала, поднялся в повозке и осмелился крикнуть:
— Батюшка, ваше превосходительство Александр Васильич! А не угодно ли будет вашей милости винца?
Суворов повернул свою савраску и, остановившись возле кибитки, сказал:
— Помилуй бог, можно выпить и закусить.
Рунич подал ему чарку, хлеба с солью, кусок сухой курицы. Суворов крестясь, выпил, взял хлеб и курицу, сказал: «Спасибо, братцы», поворотил лошадь, забросил плётку на плечо — и был таков.
Суворов нервничал. Водка не успокоила его. Он дёргал головой, моргал, выкрикивал, как и в тот раз, в кибитке:
— Я солдат, солдат! Приказано! Всемилостивой государыни приказ…
Сделав версты две, он остановил савраску, отхлебнул из походной фляги сам, угостил и бородатого донского казака с голубыми добрыми глазами. Но успокоение не приходило к нему.
— История, история! — выкрикивал он. — Творится история.
В его ушах ещё не замолкли раскаты турецких и русских пушек, обоняние ещё хранило запах порохового дыма, перед глазами всё ещё мелькают штурмующие колонны чудо-богатырей… И вот, извольте вершить историю! Охотиться за «домашним врагом»!.. На сердце Суворова сумеречно, вся степь, вся ширь степного простора, всё русское раздолье — в мрачных красках, угнетающих душу.
— Нет, нет, всемилостивейшая! — опустив голову, вслух думает Суворов: — Я с мужиком драться не привык… Помилуй бог! — выкрикивает он и ловит чутким ухом, как сзади него цокают по отвердевшей дороге копыта казачьей лошадёнки. — Турку бью, немца бью, поляка бью, всякого врага бить буду. А мужика сроду не бивал…
— Чего изволите молвить, ваше превосходительство? — подлетает к нему казак.
Как бы пробудившись от сна, Суворов вскидывает голову, смотрит, указывает куда-то плёткой, говорит казаку:
— Видишь, Семёныч, стога? Вон-вон… Езжай, братец, приготовь из сенца пуховичок, ночевать будем.
Казак пришпоривает коня. Суворов ещё отпивает водки, трясёт головой, сплёвывает чрез зубы, по-солдатски, и вперёд, вперёд на своей савраске.
— Ха, мужик… А кто он, мужик? Кто в армии российской?.. Пусть Михельсоны, да Муфели, да Меллины домашнего врага ловят… Да, да! А я… сам мужик, сам солдат, сам русак среди русаков!
Он смотрит на запад, от солнца осталась золотистая горбушечка, вверху редкие облака, а по степи тёплая рыжеватая сутемень.
— Мятеж, восстание… Мужик бунтует… У меня, в Кончанском, тоже мужик сидит… А не бунтовал… ни при мне, ни при отце, ни при деде моём… Извольте посмотреть, всеблагая, как валятся пред вашим рабом Александром мужички… «Батюшка, Ляксандра Васильич, купи ты нашу деревеньку!» — «Дак как я вас, помилуй бог, куплю, у вас своя госпожа, моя соседка…» — «Ляксандра Васильич, она у нас все жилы вытянула, насмерть велит бить, а ты, батюшка, по-божецки своих содержишь, жалеешь их». Да, да, извольте посмотреть, ваше величество! А то — бунт, бунт!.. Я, матушка, знаю почище тебя мужика и барина!.. Ты проведай-ка, матушка, много ли Суворов на вотчинах своих нажил? Ни рубля, ни козы, не токмо что кобылы! — Суворов закатился скрипучим смешком. — Нет, матушка, с мужиком тоже надо умеючи… А то разворошили муравьиную кучу, натворили делов, а теперь наш брат, солдат, поди, расхлёбывай!
Не спалось Александру Васильевичу этою ночью на сенце, под стогом. Он вытянул голую ногу, растолкал пяткой храпевшего вблизи бородатого казака.
— Семёныч! Не спишь?
— Никак нет, вашество, чегой-то не заспалось, — мямлит спросонья казак.
— Помнишь, братец, как мы Туртукай брали? Ты в деле-то был?
— Был, как же… Семерым басурманам головы снёс да троих на пику поддел…
— Молодец!
— Рад стараться!
— Старайся, старайся… «Слава богу, слава нам, Туртукай взят, и я там!..» Ну, да ведь я, Семёныч, хитрый! Фельдмаршалу-то Румянцеву донёс тогда: «Слава богу, слава вам!» Ха-ха…
— Да уж, эфто чего тут, — мямлил казак, борясь со сном, и вдруг снова захрапел.