«Для резкости у меня были причины разного плана… − пишет Ельцин. − В том числе чисто морального − мне было нестерпимо двурушничество Горбачева во время трагедии в Вильнюсе, я не мог ему простить, что он так легко похоронил программу «500 дней» − единственную нашу экономическую надежду тех лет.
Но были причины и более глубокого порядка, которые я начал в ту пору отчетливо осознавать.
К тому времени наметилась совершенно новая политическая сила, которая валила до кучи Ельцина и Горбачева, левую (в нынешней терминологии − правую. − О.М.) оппозицию и власти предержащие, для которой все мы были «агентами империализма» вместе с «американским шпионом» Яковлевым и «главным немцем» Горбачевым! Это было, по сути, зарождение будущего Фронта национального спасения − через разочарованных русских в Прибалтике, через новую, полозковскую компартию, через неформальных «новых коммунистов», через реакционные профсоюзы, через чернорубашечников и так далее.
В отличие от большинства демократов я догадывался, что УГРОЗА ДИКТАТУРЫ ИСХОДИТ НЕ ТОЛЬКО ОТ ОКРУЖЕНИЯ «ГОРБИ», НО И ОТ НЕГО САМОГО (выделено мной. – О.М.) А это уже было по-настоящему страшно. Настанет момент, когда ему придется спасаться, и его выход через запасную дверь может иметь необратимые последствия.
Ведь теперь консерваторы в Верховном Совете, которым руководил хитроумный Лукьянов, в правительстве, в ЦК КПСС, в силовых структурах имели четко сформулированную радикальную идеологию. Идеологию «национального спасения». Кризис в экономике, национальные конфликты на Кавказе они использовали в своих интересах, шаг за шагом разрабатывая модель чрезвычайного положения, а по сути − будущего государственного переворота.
В этой ситуации маневрировать между правыми и левыми было уже невозможно.
Горбачев стоял перед ужасной необходимостью выбора.
А однозначный выбор лишал его основного оружия − оружия политической игры, маневра, баланса. Без этого свободного пространства для вечных обещаний, блокировки с различными силами, неожиданных шагов − Горбачев уже не был бы Горбачевым.
Зажатый в угол различными политическими силами, он выдвинул идею нового Союзного договора.
И сумел выиграть время».
Впрочем, можно предположить, что это не противоречие, которое не заметил автор. Возможно, Ельцин в тот момент не считал возможным призвать Горбачева к совместному противостоянию «новой политической силе», поскольку не верил, что Горбачев способен сделать какой-то «однозначный выбор» и тем самым лишить себя главного, привычного оружия − «оружия политической игры, маневра, баланса».
Кстати, добиться телевизионного эфира Ельцину было нелегко. В тех же «Записках президента» он подробно рассказывает, как ему пришлось бороться за право выступить по телевидению:
«Вот как это случилось.
Приближался мартовский референдум 91-го, со страшной силой прогремели события в Прибалтике. Общество бурлило.
Для чего был нужен референдум, все понимали. Во-первых, чтобы придать легитимность чрезвычайному положению уже в масштабах страны (надо полагать, − чрезвычайному положению, которое, по мнению Ельцина, собирался ввести Горбачев и его окружение. − О.М.) И, во-вторых, чтобы получить «законное право» бороться с российской независимостью.
Каждый день телекомментаторы запугивали народ развалом Союза, гражданской войной. Нашу позицию представляли как чисто деструктивную, разрушительную. Пугать гражданской войной − это просто. По-моему, многие уже всерьез ждали ее. Поэтому я испытывал острую необходимость объясниться. Объяснить, что реформа Союза − это не его развал.
Но тут вдруг выяснилось, что никто выпускать меня в прямой эфир не собирается.
Начались игры с Кравченко, тогдашним теленачальником. То он не подходил к телефону, то выдвигал какие-то условия, то переносил дату записи. Продолжалась эта мышиная возня не день и не два. Естественно, я начал накаляться. Буквально каждый день со страниц разных изданий и в личных беседах демократы уговаривали меня пойти на компромисс с Горбачевым, не держать страну в напряжении. И тут я понял, так сказать, реально, какой компромисс мне предлагается, − компромисс с кляпом во рту.
Вся эта история стала достоянием газет, пресса подняла шум. Кравченко делал вид, что ничего не происходит − обычные рабочие моменты.
Результат получился как раз обратный тому, чего хотели блюстители государственных интересов: внимание к моему телеэфиру стало огромным.