Любовная песнь вскоре появится и в «вульгарном» варианте, слова ее будут звучать не на латыни, а на народном, разговорном языке, «при помощи» трубадуров и труверов вскоре завоюет всю Францию. Эта любовная песнь процветает в пылкой, буйной среде школяров, иногда даже склонной к безумию, она соседствует с вакхическими песнями и с песнями о похождениях любимого героя школяров Голиаса, то есть Голиафа, которому в «Метаморфозах Голиафа» приписываются самые чудовищные поступки и самые абсурдные размышления, а в «Апокалипсисе Голиафа» дело доходит даже до того, что там пародируются тексты Священного Писания. Иногда ропот этой шумной, гогочущей толпы усиливается, школяры, распалившись в состязаниях в остроумии и «пребывая в ударе», ощущают стесненность в пределах монастырских стен и «выплескиваются» на улицы Сите подобно молодому вину, что бродит в бочках и в конце концов вышибает затычку. Так происходит на восьмой день после Рождества, ведь еще сохранились воспоминания о сатурналиях Античности. В тот день молодые клирики становились хозяевами в городе, им были дозволены все безумства, все чудачества, и они предавались кутежу и безудержному пьянству на веселых пирушках, где по случаю без всякого зазрения совести отдавали дань и любовным утехам; они словно все вместе, коллективно освобождались от повседневного гнета тяжких трудов школярской жизни и от суровой школьной дисциплины: «Вот и настал столь долгожданный день, друзья; как бы там ни было, другие с этим соглашаются; мы же будем руководить веселым хором: по мановению жезла ликуют сегодня духовенство и народ».
Школяры, именно школяры получали в тот день в свою власть «жезл», то есть палочку руководителя хора, знак силы и авторитета, ведь этот день называли «праздником жезла» и к участию в нем допускались только те, кто отличался широтой мышления и щедро открытым для других кошельком, прочие же, то есть глупцы и скупердяи, были обречены на позор и осмеяние школярами.
«Все вон те пусть удалятся подальше от празднества, ведь их жезл ненавидит. А вот эти пусть приблизятся, те, чья правая рука готова дать, чей кошель готов открыться».
Магистр Пьер Абеляр, несомненно, принимал участие в этих празднествах. Его возраст был совсем не помехой и не отделял его от толпы, на которую он оказывал несомненное влияние. Жажда познания, стремление к совершенству в этой толпе школяров сопутствовали друг другу, шли, как говорится, рука об руку и превосходно уживались с беспокойством, неугомонностью и буйством; обжоры, пьяницы, спорщики, забияки, а порой и распутники, парижские школяры были, однако же, очень требовательны к себе и к другим, когда речь заходила о рассуждениях и умозаключениях, о доказательствах и доводах. И Абеляр вполне соответствовал критическому настрою школяров, он не относился к числу тех, кто уклоняется от затруднительных вопросов или ссылается в подобных случаях на признанные авторитеты, проявляя разумную осторожность. При нем диспуты перестали быть просто обычными школьными упражнениями. «Они (мои ученики) говорили, что не нуждаются в пустых, бессодержательных разговорах, что возможно поверить лишь в то, что было понято, и что смешно проповедовать другим то, что человек понимает не более тех, к кому он обращается со своими речами». Но какая проблема, какой вопрос мог бы «не поддаться рассмотрению и рассуждениям магистра Пьера»? Ведь Абеляр в глазах учеников был Аристотелем, но Аристотелем заново родившимся, молодым и очень близким им, юношам. В то время в школах воссоздавали некий условный портрет старого перипатетика, к нему там относились с великим почтением; в воображении школяров и наставников Аристотель превратился почти в эпического героя, направлявшего своего блистательного ученика Александра и ведшего того от одной победы к другой. Аристотель, по мнению Абеляра, был почтенным старцем: «Чело его было бледно, волосы редки… Мертвенная бледность свидетельствовала о бессонных ночах… Худоба его рук свидетельствовала о долгом посте и воздержании… под кожей, обтягивавшей кости, совсем не было плоти…»