И действительно, у Алансона были и свидетели, и документы — словом, все, кроме реальных возможностей заставить Елизавету сделать то, чего ему хочется. «Если я не могу повести вас под венец по доброй воле, придется сделать это силой; во всяком случае, без вас я из этой страны не уеду». Что бы Алансон ни имел в виду — тайное бегство, похищение или скорее всего просто шантаж, — эти слова положили всякий конец тому, что еще оставалось от любовного чувства.
«В тоске, в печали…» — так начиналось стихотворение, сочиненное Елизаветой на отъезд герцога Алансона. «Люблю, хоть ненавидеть я должна». Она словно раздвоилась — даже не в отношении этого маленького, дурно воспитанного человечка, а в отношении к самой любви. Хоть на людях и говорилось, что уезжает Алансон ненадолго и скоро вернется, чтобы вновь встать на вечную свою вахту у изголовья возлюбленной, всем было ясно: покидает Англию, и покидает навсегда, последняя надежда Елизаветы на замужнюю жизнь.
С ним исчезала ее давняя мечта о домашнем очаге, надежда сохранить красоту, которой будет восхищаться любовник, ставший мужем. При всех своих пороках, которые Елизавете только начали еще открываться, Алансон коснулся каких-то потаенных струн ее души, чего раньше не удавалось сделать никому, за исключением Лестера. С Лягушонком ей было сладостно бездельничать, часами разговаривать вдвоем, когда и близко никого нет. Елизавета заходила к нему на ночь с небольшой миской супа, может быть, даже собственноручно кормила. Сделавшись его женой, она могла бы обмануть время, ибо молодость его заставила бы забыть утраченные годы одиночества.
Да, Елизавета никогда не упускала из виду политических мотивов брака с Алансоном, но это ничуть не притупляло той щемящей боли, боли утраты, что испытала она, когда герцог в феврале 1582 года отплыл во Францию. Вряд ли она действительно хотела его возвращения — уж слишком много усилий пришлось приложить, чтобы избавиться от этого человека, — однако, когда она добилась своего и герцог уехал, какое-то глубинное разочарование, мучившее Елизавету, начало прорываться в повторяющихся вспышках гнева. Она сурово отчитывала служанок, сопровождая слова увесистыми оплеухами. Она сыпала ругательствами налево и направо. Всякого, кто бы ни вошел в личные покои королевы, встречал в лучшем случае настороженный взгляд, а с Лестером у нее произошло бурное объяснение, в ходе которого Елизавета обозвала графа изменником, какими, по ее словам, были и гнусный отец его, и дед.
Рана ее была глубока, но не безнадежна. Елизавета не только переживала утрату любви и не только ясно понимала абсурдность такого брака, но и четко представляла, как обернуть все дело к выгоде для себя в глазах подданных.
Они уже годами с тревогой ожидают ее брака с Алансоном, и вот она навсегда отсылает его — какая радость для англичан! Как всегда, нашлись и нужные слова.
«Неужели кто-то может подумать, — торжественно возглашала она накануне отъезда Алансона, — что ради ублажения собственной души я способна пожертвовать счастьем моей страны?» Нет, она не пустоголовая девчонка, и никакое замужество не может значить для нее больше, чем любовь собственного народа. «Более тяжкой пытки не придумать, чем ненависть Англии, — продолжала Елизавета, — уж лучше смерть».
Но в стихах она выражалась иначе: «Я есть, и нет меня; я хладный труп — и пламя…» Елизавете исполнилось сорок восемь, и жизнь ее и впрямь подошла к новому повороту. В возрасте, когда для большинства женщин цветение заканчивается, Елизавета Тюдор столкнулась с самым захватывающим приключением в своей жизни.
Глава 29
Мой край, в печали слезы лей,
Оплачь свои невзгоды, —
Еретики встают во мгле
Средь твоего народа.
За несколько месяцев до отплытия Алансона из Англии трое приговоренных к повешению католических священников были переведены из Тауэра в Тайберн. Их привязали к днищу низкой деревянной телеги, увязающей в грязи под тяжестью тел. Лошади медленно тянулись к месту казни через Чипсайд и Холборн, затем на запад, в сторону Стрэнда. Толпы людей наблюдали за этой скорбной процессией, меж тем суровые исхудавшие лица праведников светились улыбкой, как будто не самое страшное им предстояло. Один священник, видевший приговоренных уже недалеко от места, где была установлена плаха, свидетельствует, что все трое едва ли не смеялись. «Смотрите, они смеются, — переговаривались люди. — Видно, и смерть им не страшна».