Здесь, в этом зале, существующем только в воспоминаниях, их глаза снова впервые устремились навстречу друг другу. За этим должен был последовать момент любви, света, тайного понимания. Когда Тамара повернула голову, чтобы взглянуть на него, Данло почти что разглядел маленький черный кружок в середине ее глаза, которому предстояло вобрать в себя свет его души. Но на этот раз момент, когда они начали свое нескончаемое, ужасающее падение в бездну любви, нарушил запах, обыкновенный запах.
Впрочем, вряд ли его можно было назвать обыкновенным, запах Тамары, смесь гормонов, эфиров, пота, сладких аминокислот и мандаринов — запах, который Данло частью своего существа уловил еще до того, как ее увидел. Они плавали в воздухе, молекулы памяти, сто разных составляющих, которые глубинная часть сознания Данло складывала в ароматическую мозаику Тамары. Нюансы и оттенки этой мозаики всегда хранились в нем, но сейчас один из оттенков стал слишком сильным, слишком ярким. И Данло ощутил красную едкость пота и страха. Раскаленные иглы этого запаха вонзались сквозь ноздри в нос. Данло в тысячный раз открыл глаза — но не в невернесском зале два года назад, а в чисто убранной медитационной комнате Тамары, теплой и яркой от горящих свечей.
Падение все-таки состоялось — но не в любовь. Данло выпал из возвращения, из воспоминания, и Тамара тоже. Сидя напротив, она смотрела на него широко открытыми глазами.
На лбу у нее проступила испарина, шея влажно блестела при свечах. В ее пристальном, глубоком взгляде не было любви — только чувство поражения и страх. Как будто она почти что разглядела в Данло нечто глубокое, что так отчаянно хотела увидеть, — но, подобно птенцу талло, еще не готовому вылететь из своего горного гнезда, отвернулась от этой ужасающей бездны. И от себя самой.
— Прости меня, Данло.
— Не говори пока ничего.
Тамара, глядя на свечи, вытерла пот с лица.
— Прости, прости.
— Ш-ш, успокойся. Мы придумаем что-нибудь и вернемся туда.
— Но я не хочу возвращаться. Я не могу.
— Мы были уже так близко.
— Нет-нет. Прошу тебя.
Данло после своего первого приема каллы понял, что есть вещи, которые никому не хочется вспоминать. Тамара, погрузившись в воды воспоминания, достигла, видимо, такой стадии, вынудившей ее обратиться в бегство. Каждый человек, занявшись мнемонированием, рано или поздно обнаруживает в себе нечто темное и страшное, не оставляющее иного выбора, кроме бегства или смерти (так по крайней мере ему кажется). Но Тамара все еще колебалась на грани воспоминания, хотя Данло и не думал, что она, как он, достигла полного возвращения. Он видел это в ее темных, встревоженных глазах.
Одно его слово или несколько мгновений молчания могли вернуть ее в себя, в потоки памяти, струящиеся глубоко под наружными страхами. Но он не мог насильно возвращать ее туда, куда она идти не хотела. Это правило обязательно для всякого, кто руководит другим в воспоминании. Даже Томас Ран не посмел бы гнать кого-то сквозь тени и тернии памяти к месту неизведанных возможностей, где обитает подлинный ужас.
— Ну ничего, ничего. — Данло придвинулся к Тамаре и обнял ее. — Все хорошо.
Она молчала, прильнув к его груди. Он касался губами ее головы, вдыхая милый запах ее волос и горечь пота, стекающего по шее. Потом Тамара освободилась, встала и с невероятной быстротой стала тушить свечи. Легкий шипящий звук повторился тридцать три раза, и по комнате поплыл тошнотворный запах разогретого воска. Стало совсем темно, если не считать проникающего в окна звездного света.
При этом свете, слабом и холодном, Данло увидел, как Тамара, подойдя к вазе с рододендронами, вынула один цветок и переломила его стебель. Она взяла Данло за руку, сунула цветок в нее и сказала:
— Мне очень жаль — мы и правда были совсем близко.
В ту же ночь, когда они спали на шкурах в каминной, Тамара начала видеть сны. Данло проснулся от того, что она ворочалась, и стал гладить ее шелковистые волосы, вслушиваясь в ее тяжелое, неровное дыхание. Потом она принялась жалобно стонать и шептать странные, непонятные ему слова. Когда дело дошло до крика, Данло легонько прижал пальцы к ее губам, чтобы ее дух не вышел наружу и не заблудился во тьме, чтобы никогда, быть может, не вернуться обратно. Чувствуя пальцами ее жгучее дыхание, он склонился над ней и поцеловал ее разгоряченный лоб.
— Ш~ш, ми алашария ля, шанти, шанти, — прошептал он. — Усни, моя женщина, усни.
Но она так и не уснула — вернее, не погрузилась в прохладный, глубокий, целительный сон без сновидений, единственный подлинный сон, доступный человеку, как думают алалои (и цефики). Ее мучили яркие, бросающие в дрожь и пот видения. Ближе к утру она проснулась, крича и цепляясь за Данло, а потом припала к его груди и разрыдалась. Немного придя в себя, она дрожащим голосом рассказала ему свой сон, в котором дралась на ножах с каким-то безглазым мужчиной.
Она сказала, что убила его. Под небом, где горели три луны, полные и красные, как капли крови, она вонзила в безглазого свой нож и вырезала сердце у него из груди.