Она так любила вкусы, краски, звуки и прочие ощущения жизни, что в юности переходила от одного удовольствия к другому с неутомимостью пчелы, облетающей поросший цветами луг. От природы ей было свойственно бросать любое занятие при первых признаках усталости или скуки. Наставницы, учившие ее медитации, замечали этот ее почти телесный голод к острым ощущениям и предостерегающе говорили, что у нее «обезьяний ум», легко перескакивающий с ветки на ветку, но не удерживающий ни одного впечатления накрепко или надолго. Они не хотели обидеть ее, а просто давали определение силе и слабости ее бьющей через край жизненной энергии.
Но Тамару эта критика просто убивала, и она еще в послушницах, будучи застенчивой и нервной двенадцатилетней девочкой, поклялась победить свое легкомыслие. В ней таилась громадная жажда любви и еще более полной жизни, но воля, которую Тамара поставила управлять этой жаждой, была не менее громадна. Все годы своего послушничества и даже став гетерой она с упорством, поражавшим старших сестер, развивала в себе другой, «дельфиний» ум, плавающий глубоко под волнами жизненного опыта и вбирающий в себя самую суть всех занятий и удовольствий. Любое дело — танец, мытье посуды или запоминание метилтриптаминовой формулы яда — учило ее умению концентрироваться и находить экстаз в деталях. Учило вниманию к вещам, а прежде всего — умению отдаваться любому новому опыту со всем своим природным пылом, дополненным необычайно острым мироощущением.
Поэтому Данло не стоило так уж удивляться, когда она натягивала на свою красивую руку перчатку и выходила на берег прогуляться при ясной луне. И все же он удивлялся. Логика Тамариной жизни требовала познать как можно глубже все, что только возможно, но люди непостоянны, и жизнь каждого человека — это лоскутный плащ, сшитый из пестрых нелепостей, капризов страстей. И еще из сострадания. Та благословенная Тамара, которую Данло помнил Так хорошо, дралась бы за свою жизнь, как фурия. Она сразилась бы и с тигром, и со всеми демонами ада, чтобы защитить тех, кого любила. Она могла даже убить — и убила бы в случае нужды, — но никогда не стала бы искать случая сразить или убить лишь для того, чтобы испытать, каково это. Настоящая Тамара в подобном случае забыла бы всякую логику и держалась бы за сострадание не менее крепко, чем за Данло в их первую ночь.
Данло, поразмыслив как следует над чрезвычайной легкостью, с которой Тамара вспоминала прошлое, решил, что с памятью у Нее всё-таки неладно. Не то чтобы ее память была плохой — по-своему она была даже слишком хорошей, чистой и прозрачной, как ледниковая вода. Именно эта чистота и тревожила Данло. Тамара в отличие от него не обладала феноменальной памятью — и даже самая феноменальная память, если она подлинная, должна иметь глубину, взбаламученную и замутненную скрытыми течениями. В воспоминаниях Тамары об их первой встрече или последней ночи любви ничего такого не наблюдалось. В ее живых темных глазах Данло видел громадное расстояние между тем, что она помнила, и теми чувствами, которые должны были затронуть в ней эти воспоминания. Она помнила все, что ей полагалось помнить, но эта память не связывала ее ни с глубинами собственного «я», ни с наиболее важными и прекрасными моментами ее жизни.
Казалось, что она носит свою память слишком легко, как будто нарядное золотое платье, которое всегда можно скинуть и заменить тем, которое больше понравится. Подлинная память больше напоминает кожу, неотделимую от тела, — или, еще вернее, внутренние ткани, кости и нервы, связующие организм воедино. Данло решил, что Твердь вылечила Тамару плохо — по крайней мере не до конца. Возможно, это открытие было частью его испытания. Возможно, странная богиня испытывала глубину его восприятия и сострадания. Так или иначе, он должен был найти способ вернуть Тамаре ее подлинное «я». Он думал об этом с того самого момента, как только узнал о пропаже ее памяти. Он должен был помочь ей исцелиться — и если это не входило в испытание, назначенное ему Твердью, он должен был сам назначить себе испытание: на веру, на изобретательность, на способность любить безоговорочно, вопреки всем душевным изъянам Тамары.
Как-то ночью, когда они сидели у костра на берегу, недалеко от корабля Данло, и Тамара, глядя в огонь, держала его за руку под теплым красным одеялом, в которое они кутались, Данло спросил:
— Хочешь, мы вместе поупражняемся в одном из состояний мнемоники?
Ее рука конвульсивно сжалась — если бы Тамара не сняла заранее свою перчатку с пистолетом, то сейчас спустила бы курок.
— Ты ведь давно уже этого не делал? — с недоумением спросила она. — Почему ты решил заняться мнемоникой сейчас?
Ее глаза при свете костра казались темными озерами, полными сомнения и обиды. Данло подумал, что ему следует быть осторожнее со словами. Надо напомнить Тамаре, что и она раньше интересовалась мнемоникой. Или упомянуть о мечте куртизанок пробудить клетки человеческого тела, пробудить весь организм так, чтобы из него родилось новое существо.