Кроме матери, Сомова никто не навещал, он больше никого не ждал, так что всё было на местах. Правда, мать ему тоже не слишком хотелось видеть – всё казалось, что чего-то она для него не сделала. Или сделала что-то не так. Он старался об этом не думать и всё-таки виделся с ней, тратя на эти встречи все свои силы и отлёживаясь после по нескольку дней. И тогда было особенно видно: устал он смертельно от всего окружающего, – если даже мать так влияла на человека.
Сомов уже не думал тогда о рыбалке, а если какое-нибудь предвестие появлялось в области сердца, или, скорее, печени (потому что, есть такая теория, что зачатки мыслей сперва возникают в душе, а она – в крови, ну и так далее... как-нибудь я опишу это может быть более ясно), словом, если что-то такое случалось, Сомов сразу заставлял себя вспоминать время, когда был ещё обыкновенным, простым человеком.
Сомову с детства не нравились водоёмы: реки, озёра, моря, океаны, даже лужи мало его привлекали – ребёнка! Помните, наверное, как это весело: швырнуть вместе с другом булыжник в большую дворовую лужу, особенно если рядом проходит толстая злая соседка с авоськами, а потом рвать когти куда подальше, слабея от смеха и не думая о вечере, когда она припрётся к родителям и будет пыхтеть на кухне за закрытой дверью, маячить пухлой тенью на ребристом стекле и звякать чашкой о блюдце.
Детство-то он и вспоминал. Деревенское детство, у бабушки. Большой огород с кустами крыжовника и смородины, низкорослые деревца с мелкими горькими яблочками, толстую ленивую кобылу, на спине которой можно было безопасно сидеть, при желании, несколько часов странного лошадиного сна на дворе – главное, чтобы почтальон, дядя Миша-Головастик, не проехал мимо на жёлто-пегом Казбеке; вспоминал Сомов “сельпо” на горе и мешки с “кирпичами” чёрного, ещё свежего хлеба, машину-молоковоз и водителя, дядю Юру, дававшего порулить по сухой песчаной дороге; и Люсю (не то Огурцову, не то какую-то ещё, но тоже, кажется, растительную, Кабачкову, что ли... а может, Карпову... не помню), – деревенскую хулиганку, которая любила показывать пацанам за поленницей что у неё там есть под юбчонкой. Да мало ли что ещё, всего и не вспомнишь.
Таились, правда, и в детских воспоминаньях подвохи. К примеру, стоило Сомову вспомнить арбузно-полосатый беретик, и он видел своё падение в пруд неподалёку от дома. Кроме того, что в этот пруд падали четырёхлетние карапузы в зелёных беретах на светлых кудрях, - местные трактористы приводили туда на водопой трактора.
Когда в памяти всплывали такие вещи, как пруд, Сомов очень страдал. Потому что в обнимку с фрагментами детства приходило на ум всё, что связано с удивительным сомовым даром.
Вспоминалась и сумасшедшая рыбалка с Францевичем, и тот чудесный момент, когда вода перестала быть преградой для глаз, когда Иннокентий впервые почувствовал себя эхолотом: достаточно посмотреть на воду, выстрелить силой желания в нужное место и эти твои “биоволны” мгновенно вернутся к тебе и принесут картинку подводного мира, – то, что обычно недоступно взору людей, – правда, картинки эти были не похожи на реальное изображение, на то, что снимала бы камера или увидел бы человек под водой; изображение было скорей анимационным, но очень похожим на настоящее.
Впрочем, в последние дни, даже вспомнив обо всех чудесах, Сомов оставался внешне спокоен. Только грустно улыбался и смотрел куда-то вдаль, в никуда, словно теперь ясно видел не только сквозь воду, но и сквозь время, и дальше.
Поскольку я не Сомов, рассказ об этом не так ранит моё сердце, и совсем уж не может сделать из меня душевнобольного, а значит, есть смысл последовательно всё изложить и поскорее с этим покончить.
Прежде чем приступить к сути, замечу, что когда подползали воспоминания о чудесах, Сомов принимал свой запас циклодола, сразу шесть-семь таблеток, которые откладывал (как и многие пациенты) специально, чтобы суток на полутора-двое погрузиться в бессмысленность тихой улыбки.
Доктор о циклодоле знал, никогда не принимал жёстких мер, но всегда уточнял: “Что, совсем худо было?” или: “Может, перетерпели бы?” По-разному уточнял. Но всегда. Каждый раз.
Правда, в таком состоянии Иннокентий вряд ли мог бы ответить что-нибудь вразумительное. А может, и к лучшему были эти таблетки, – отчаянье от невозможности вернуть утраченное, трудно терпеть.
Не нужно много времени, чтобы рассказать, что именно приключилось с Сомовым, но хорошо, тем не менее, что его не будет рядом, что пишу я не в холле, или что Иннокентий не стоит сейчас на этом столе, иначе я невольно мог бы нанести душевную травму моему подопечному, напомнив о грустном, – я ведь многое проговариваю вслух.