— О, святая дева Мария! — не могла удержаться от слез тетушка Наргиз. — Вот он, наш собор… — Из груди ее вырвался вздох не то радости, не то сожаления. — О, каким он раньше мне казался большим и величественным… Меня здесь крестили. Может, вы, пан Ярослав, как и Каринэ, тоже… не верующий, но я зайду помолюсь.
Они втроем вошли во двор, вымощенный большими каменными плитами. Под собором заметно осела земля.
— Именно таким я себе представляла Армянский собор, — шепнула Каринэ Ярославу. — Типичная средневековая архитектура, особенно замечательна каменная аркадная галерея, о которой говорил мне отец. Зайдемте в собор, интересно посмотреть, как там внутри.
В храме царил полумрак, лишь алтарь хорошо освещался через круглые окна в куполе. Воздух был душен и сперт. С улицы сюда не долетал ни один звук, зато даже тихие шаги по каменным плитам гулко отдавались где-то в глубине.
Каринэ и Ярослав вышли снова во двор, где Ярослав обратил внимание спутницы на мемориальную доску с барельефом: «Карлу Микули. 1819–1897. Выдающемуся пианисту и композитору, директору Галицкого музыкального общества. Благодарные ученики и ученицы».
Да, Каринэ хорошо знала и любила музыку прославленного композитора армянина, ученика Шопена и Робера. Карл Микули был не только ассистентом Фридерика Шопена и виртуозным исполнителем, не только лучшим редактором его произведений, но и сам писал мазурки, полонезы, этюды, которые пленили даже гениального Шопена. А как много песен написал Карл Микули! Каринэ видела его произведения, изданные в России, Германии, Австрии. Но то, что изумительный музыкант жил и умер во Львове, что он похоронен во дворе Армянского собора, Каринэ не знала.
В ожидании тетушки Наргиз они стояли под сенью вековых кленов, вершины которых доходили до самого купола высокой каменной колокольни, примыкающей к собору.
— Меня очень интересует жизнь и быт армянских поселенцев на Украине, в Галиции, в Польше, — говорила Каринэ. — Ведь все это изучено так мало, не правда ли? А хотелось бы рассказать нашей молодежи о многовековом братстве армян с русскими, украинцами, поляками…
— Вот и чудесно, — живо отозвался Ярослав. — Я могу стать вашим помощником. Буду во всем послушен, как Пятница Робинзону.
— Ах вы мой милый Пятница, — улыбнулась Каринэ. — Конечно же, я с радостью приму вашу помощь.
Щурясь от обилия света, подошла тетушка Наргиз. Она показалась Каринэ усталой.
— Вот и помолилась, — промолвила она медленно, хотя силилась улыбнуться.
«А ты не проговорилась своему богу, что мы везем в чемоданах? — почудилось ей в пристальном взгляде Каринэ. — Ведь в наше время и стены имеют уши…»
«Напрасно ты беспокоишься, дитя мое, — с немым укором, казалось, ответил взгляд тетушки Наргиз. — Даже под самыми страшными пытками никто от меня не дознается…»
Они вышли за чугунную ограду собора и направились вверх по Армянской улице, где дома стояли настолько тесно, словно намеревались взгромоздиться друг на друга.
Издали, узнав свой дом, тетушка Наргиз почувствовала, что от волнения у нее подкашиваются ноги.
— Боже мой, все — как прежде… — остановилась, перевела дух. — И пекарня на старом месте…
Улица была безлюдна, только неподалеку от хлебной лавки ссорились двое мужчин.
— Ты и родился мошенником, — темпераментно жестикулируя, кричал по-армянски один из них, седоволосый, широкоплечий, в сильно изношенной рабочей блузе. — Я не забыл, как за ломтик сыра ты списывал у меня задачи, когда мы бегали в школу, тупица!
— Если ты такой мудрец, где же твой модный сюртук? Где белоснежные манишка и манжеты? Где цилиндр и сигара? Где счет в банке? Где, голодранец, холера тебе в брюхо?! — весь побагровев, кривляясь, точно Мариццебилль,[47] фальцетом выкрикивал тучный владелец хлебной лавки. — И почему в твоей утробе пусто, как и в твоих карманах? Почему ты у меня, «тупицы» и «мошенника», просишь в кредит булку хлеба? Почему не устроил себе и своим детям сытую жизнь? Почему? Почему? Почему, холера тебе в брюхо?!
— Потому не нажил, что день и ночь тружусь как вол, а ты… ты впился в мою шею как клещ и сосешь мою кровь, будь ты проклят!
«Не Мартирос ли?.. — будто что-то толкнуло тетушку Наргиз. — Конечно, он. Сын бондаря… тот самый черноглазый мальчик, который умел так хорошо вырезывать из дерева разных зверьков…»
— Заруби себе на носу, смутьян-социалист: если ты придешь взять у меня булку хлеба даже за наличный расчет — не продам! — с ожесточением грозил лавочник. — И бог свидетель, не будь я Андриасом Тодоровским, если тебя не упекут в криминал. Там отучат страйковать! А я не намерен…
Не успел лавочник договорить последние слова, как из открытого настежь окна дома напротив перегнулась молоденькая белокурая горничная — гуралька и полным свежей юности голосом прокричала:
— Пан судья велят положить конец вашему бедламу![48] Пан судья отдыхают.
Лавочник почтительно поклонился горничной пана судьи, тогда как глаза его, острые и злые, метнули на Мартироса взгляд, пылающий лютой ненавистью.