Зимой в казарме была жуткая холодрыга. Старики спасались тем, что поддевали под гимнастерки свитера, присланные из дому, или отобранные у салаг. Павел постоянно мерз, постоянно кашлял и сопливел, пока не нашел в наружном ящике зипа фургона своей станции совершенно новый комплект офицерского зимнего белья, правда весь вымазанный в солидоле. Видимо старшина, получив белье, использовал его не по назначению, а протирал им подшипники, или дизеля. Павел извел на белье полпачки стирального порошка, однако отстирал. Вот тогда начался сущий рай; было тепло и уютно, даже на улице без шинели. Однако рай быстро кончился; угораздило же Павла попасться в неположенной рубашке на глаза замполиту, да к тому же в самые лютые морозы. Павел в бытовке гладил гимнастерку, когда туда заглянул замполит. С металлом в голосе он прорычал:
– Вшей парите, воин?! А ну снять немедленно! Что за свинячьи привычки, натягивать на себя всякую мерзость? Дневальный! – крикнул он в коридор. – Позовите каптера.
Вроде бы лейтенант ничего особенного не сказал, но в тоне его сквозило такое чувство превосходства, такая брезгливость, что у Павла все нутро перевернуло. Когда пришел каптер, он покорно стащил с себя злополучную рубашку. Мозглый холод казармы тут же прохватил его насквозь. Каптером тогда уже был Гамаюнов, и Павел надеялся, что уже вечером он вернет ему конфискованную рубашку. Но замполит грозно скомандовал:
– Гамаюнов, это на тряпки, шоферам. Рвите!
Гамаюнов жалобно и извиняюще поглядел на Павла, наступил на один рукав, а за другой рванул. Правда, сразу же после ухода замполита, Гамаюнов выдал Павлу две новенькие байковые рубашки, но это было уже совсем не то.
Обвинение в свинстве так оскорбило Павла, что он уже не мог нормально относиться к замполиту. Еще бы, даже будучи салагой, Павел не допускал засаливания своей повседневной формы, как другие молодые. А баня раз в неделю, действовала на него вообще угнетающе, потому как "на гражданке" Павел привык каждый вечер принимать душ. На политзанятиях он форменным образом принялся "доставать" замполита, то и дело подлавливая на плохом знании международного положения, или каких-нибудь других политических вещей.
Помыв посуду после ужина и вымыв пол, Павел согрел пятилитровый чайник воды. Высунувшись в окно раздачи, вызвал дневального и приказал ему позвать Могучего. Тот вскоре явился, раздетый по пояс.
– Почему одеты не по форме, товарищ рядовой? – с нарочитой строгостью в голосе осведомился Павел.
Могучий вытянулся, выпучил глаза, рявкнул:
– Так что, товарищ ефрейтор, занимаюсь подшивкой подворотничка!
– Молодец. Через десять минут продолжите. А пока полейте на дедушку горячей водичкой.
У Прищепы – глаза по блюдечку. Павел смерил его задумчивым взглядом, от которого повар затрепетал, сказал:
– Командир запретил эксплуатировать повара не по прямому назначению…
Могучий неуклюже пролез в окно раздачи, взял чайник. Прихватив кусок мыла, Павел вышел с кухни. У крыльца кочегарки он разделся, встал рядом с крыльцом, а Могучий с чайником занял позицию на крыльце. Вертясь под неимоверно приятной тонкой струйкой горячей воды, Павел принялся старательно намыливаться, с наслаждением оттирая насохший жирный пот с шеи, плеч.
Вдруг послышался грозный рык командира:
– Это что такое?! Могучий, почему одеты не по форме? А ну бросьте чайник! Я не потерплю в роте дедовщины! Бросьте, я вам приказываю! Марш отсюда!
Павел протянул руку, Могучий осторожно вложил в нее теплую ручку чайника и ретировался. У Павла было густо намылено лицо, поэтому глаз открыть он не мог. А командир продолжал разнос:
– Что за баню тут развели, ефрейтор? А молодых в банщики произвели?
Павел представил свою могучую голую фигуру, и, давясь от смеха, еле выговорил:
– Я не свинья, чтобы грязным спать ложиться…
Павел принялся лить воду на голову, другой рукой смывая мыло. Наконец открыл глаза. Командир стоял в трех шагах и не сводил с него глаз. Глупейшее положение, а он хоть бы глаза отвел. А устава он явно не знает. Сейчас личное время, и Павел имеет право делать все, что заблагорассудится. Невозмутимо поглядывая на командира, он принялся старательно обмываться. Смыв мыльную пену, вылил остаток воды на голову и, не торопясь, принялся вытираться свежим полотенцем.
Командир вдруг резко развернулся и пошел прочь. Одевшись, Павел прошел на кухню. В моечном отделении возня, писк, топот лап. Кожу на спине мгновенно стянуло, будто когтистой лапой, от непроизвольного страха. Тьфу, нечисть! Каждый раз так; входишь вечером на кухню, а там стая, и каждый раз ужас пробирает.
– Ну, я вам сейчас покажу! – свирепо рявкнул Павел, и пошел на станцию.
Котофеич сидел на своем обычном вечернем месте: на приемо-передающей кабине. Сидел, распушившись, и неотрывно смотрел куда-то в поля за шоссе.
– Котофеич! – позвал Павел.
Коротко мяукнув, Котофеич свалился с кабины и трусцой побежал к Павлу. Потерся о сапоги, помурлыкал; надо же, уже соскучился…
– Пошли в казарму, крыс проучим. Совсем оборзели, падлы…