Она отогнала от себя слабость. Здесь ничего не изменилось. Вот тут они когда-то с сестрами играли в догонялки. Тут стояли шатры цыган – кстати, куда делось кочевое племя? Выгнали нахлебников, когда заточили мать, или они сами ушли?
А здесь она когда-то убила девку. Подкралась ночью, когда та перебегала двор – видно, где-то среди шатров ждал ее молодой цыган. Как она стонала, когда Анна до крови кусала ее грудь и живот… Кто сказал, что это хуже цыганских ласк?
Анна рассмеялась, приходя в доброе расположение духа. А что? Можно и еще позабавиться. Потом скажут, покойница встала, пошла убивать.
Спохватившись, сделала приличествующее выражение лица – сдержанно-печальное. Все ж мать умерла. Хоть и не святая, хоть и преступница, убийца – но мать. Поднялась в комнату, которая последние четыре года служила Эржебете узилищем. Отослала слуг. Плотно закрыла за собою дверь.
Мать лежала на кровати – челюсть подвязана, на глазах – монеты. Седая, сморщенная, сухонькая. Старая. И не сказать теперь, что была первая красавица Венгрии. А она, Анна, всегда вторая – хотя разве это справедливо?
– Он мой теперь! – сказала старухе Анна. – Мой! А ты издохла, как собака травленая!
И пусть Дьёрдь заперся в Биче, а ее отправил прочь. Пусть наливается вином до одурения. Пройдет.
– Вином вину заливает, дурачок, – пропела Анна и рассмеялась. – А все одно, мой!
Закружилась по комнате, заплясала.
– Нет тебя, нет больше, проклятая!
Хотя ведь это не мать проклята, а она, Анна. Дьёрдь передал последние слова старухи. Да что ей до того? Разве изменят они судьбу? Эржебета мертва, Анна жива. Смерть – только смерть, убийство – всего лишь убийство, а слово есть слово. Словом не убивают, Анна знает. Убивают ножом, огнем, топором. Вот они страшны. А слова ушли вместе с матерью…
– Оставайся. Я пойду хлопотать о твоих похоронах, – проговорила Анна. – Не бросать же тебя, в самом деле, как собаку! Что люди скажут? А еще позабочусь о том, чтобы ты не знала покоя даже после смерти.
Целый день она провела в замке, отдавая распоряжения, изучая бумаги, выслушивая жалобы… Заставляла себя быть сильной. Однако приказала занавесить окна и принести в комнаты свечи. Так стало легче, глаза больше не болели.
Николаус, зная вспыльчивый нрав жены, не решался вмешиваться, дети отдыхали после дороги на своей половине.
Ближе к вечеру пришел гайдук, охранявший ворота, доложил:
– Там, ваша светлость, какой-то цыган пришел, вас спрашивает…
– Веди сюда, – пожала плечами Анна.
В комнату вошел толстый одышливый старик в красной рубахе, переломился в низком поклоне:
– Доброго здоровья, молодая госпожа. Я Джура Фаркаш, барон табора. Мы вернулись, госпожа, чтобы служить тебе. Прости ошибку, не вели казнить…
Анна не понимала, о чем говорит этот грязный старик, увешанный золотом. Но она любила цыганские песни и пляски, поэтому предложила:
– Оставайтесь в замке. Окончится траур – будете моими музыкантами.
– Прости, госпожа. Мы лучше подождем в лесу, пока не свершится предначертанное…
Ей некогда было разбираться с этим странным человеком. Она кивнула:
– Ступай.
Комкая шапку, Джура удалился. Анна вспомнила историю, которую слышала еще в детстве: точно так же цыгане пришли, чтобы служить ее матери. Может, у них обычай такой – служить чахтицкой госпоже?
А на пороге уже были новые гости – три священника.
Анна не была ревностной евангелисткой, как ее родители и сестра. Но и этих… тоже не любила. Вошли, черные, раскормленные, с постными рожами:
– Примите соболезнование, дочь моя…
– Она в лучшем мире…
– Господь милостив…
– Что вам нужно, святые отцы? – с приличной скорбью, но решительно прервала Анна.
В их присутствии вдруг стало не по себе. К горлу подступила тошнота.
Глазки церковников забегали, толстые морды расплылись в сладких улыбках:
– Понимаю, что не время, дочь моя…
– Но последняя воля вашей матушки…
– Завещание…
Сунули под нос бумагу. «Я, графиня Эржебета Надашди, в девичестве Батори, находясь в здравом уме и трезвой памяти, завещаю: до моего освобождения поручить управление всем движимым и недвижимым имуществом моим дочерям Анне Зриньи, в девичестве Надашди, и Катерине Хоммонаи, в девичестве Надашди.»
– Чужой рукою писано, – усмехнулась Анна. – У меня есть другое завещание, написано матерью.
– Под диктовку. Ваша матушка уж совсем плоха была. Зато подпись собственноручно поставила.
Анна бросила взгляд на закорючку:
– Не матушки это подпись, святые отцы…
– Уж не обвиняете ли вы, дочь моя, церковь во лжи? – изумился один из священников. – Графиня завещала вам управление имуществом лишь до освобождения – какого, не уточнено. А теперь, волею господа, она освободилась от тягот земной юдоли. Значит, имущество теперь ничье…
– Подпись не матушки, – упрямо повторила Анна и, болезненно оскалившись, тихо добавила: – Не вздумайте тягаться со мною, святые отцы.
– Встретимся в суде, дочь моя!
Священники ушли, возмущенно шурша рясами. Пора спать, решила Анна. Сегодня был тяжелый день…
Лежа в супружеской постели, долго не могла уснуть. Перебирала в памяти все сделанное, прикидывала, насчет чего еще нужно будет распорядиться. Не спалось.