Городецкий рассмеялся и на выходе «оторвал» у спекулянтки клеенку, тоже блестящую, в мелких розочках и с пластиковым кружевом по краям. «Женька порадуется!» – подумал он и заторопился домой.
Он так и не смог привыкнуть к ее реакции. Вместо радостных возгласов – тяжелые вздохи, плач:
– Ну зачем? Зачем ты так потратился? Мне ничего не надо! Я и так оглушительно счастлива!
И снова слезы.
Потом она смеялась:
– Илюшка! Я – из другого мира! Ты про таких, как я, фильмы снимал, а близко нас никогда не видел.
Он и вправду таких не видел. Бескорыстных, честных до глупости трудяг, бессребрениц, никогда не жалующихся на судьбу. Таких независтливых. Так не бывает, чтобы женщина, с ее природным злоязычием… А оказалось, бывает, к тому же ему досталась. Везунец, называл его когда-то Комар.
Полюбить Славика он так и не смог. Хотя старался, ради Жени старался. А она, умница, все понимала и ни разу его не попрекнула.
– Ты не обязан, – замечала ему на все, что касалось ее сына.
Не обязан, а делал! Например, когда подошло время операции, Городецкий поднял пол-Москвы, пошел на поклон к медицинскому начальству (его имя еще помнили). Устроив парня в лучшую клинику, он, нерадивый «папаша», отвалил женщине-хирургу Ирмины серьги, бриллиантовые треугольнички с яркими изумрудами посредине. Потом выбил путевку в санаторий в Анапу, им вдвоем, с матерью.
Спустя несколько лет, когда их с Женей жизнь явно (для него, по крайней мере) катилась к концу, он поучаствовал в еще одном деле пасынка: тот проиграл приличные деньги.
– Ради Жени, – жестко объяснил Городецкий, протянув нужную сумму.
Только ради нее, чтобы она не узнала, какой идиот ее сын, заплатил все долги. Женя, к счастью, так ничего и не узнала.
Он этим не гордился. Просто было жаль жену, хорошего и несчастного человека. Несчастного из-за него, Городецкого. А он ведь так хотел, так старался. И снова не получилось.
Жизнь Анны Левковой стала похожа на жизнь ее отца. Они переехали на дачу. Настоящая осень, промозглая, с колючими дождями, ветрами и утренним холодом, никак не наступала. О ней напоминали только пожелтевшие листья, которые отец яростно и упрямо сгребал каждое утро. В саду гулко стукались о землю яблоки, и отец, кряхтя, собирал их по два раза на дню. Яблоки стояли на террасе, подгнивали, и сладкий и прелый запах разносился по всему дому и саду. Отец варил повидло, но яблок не становилось меньше. Уже не хватало банок, но отец все резал их дольками и варил в большом тазу, а после складывал в пластиковые бутылки, обрезанные наполовину. Анна пыталась его остановить. Бесполезно, банки множились, и она перестала поднимать эту тему.
Рано утром отец уходил за грибами, и когда дочь просыпалась, точно не раньше одиннадцати, из кухни уже тянуло запахом грибов, жареного лука и картошки.
Вечерами они смотрели телевизор, долго пили чай и молчали. Отец не задавал вопросов, и она была ему за это благодарна.
Зато объявилась мать. Долго тараторила про «волшебный отдых», пятизвездочный отель, устрицы на ужин и про пианиста за белым роялем.
– Наконец живу как человек, – заключила мать и нехотя спросила: – Ну а что там у вас?
В голосе ее слышалось легкое презрение и даже брезгливость.
– Да что там у вас может быть? Сидите в своем курятнике? Ну-ну… Ну ладно этот старый утюг. А ты? Молодая женщина! Без удобств, с этой дурацкой печкой!
Мать продолжала возмущаться и негодовать, Анна молчала, понимая бессмысленность возражений.
Потом пошли разговоры про «личную жизнь» и прямые вопросы.
– Сообщу, – пообещала Анна, – непременно сообщу. Успеешь сшить вечернее платье.
– От тебя дождешься! – фыркнула мать и закончила разговор.
«Совсем чужая, – подумала Анна. – Как это странно: женщина, родившая меня в муках, кормившая грудью, купающая меня в ванночке, водившая меня по музеям и сидевшая у моей постели в болезни… Ничего. Совершенно ничего. Не о чем говорить, незачем встречаться. Ведь мы даже не скучаем друг по другу!»
Потом вдруг подумалось: «Ах, если бы у меня была дочь, девочка! Я бы так постаралась! Господи, как бы я постаралась быть ее другом, оберегать ее от всех забот, заслонять, прикрывать… Биться за нее не за жизнь, а на смерть! Но дочки у меня не будет. И сына не будет. Никогда».
Про работу не думалось. Решила, через месяц-другой. Да и какой из нее работник! Размазанная, как варенье по столу, растертая в мелкую крошку, растекшаяся прокисшим киселем баба. Зеркала она избегала, знала: ничего хорошего там не увидит. Тусклые волосы, тусклые глаза, тусклое лицо.
Она не страдала так, как обычно страдает брошенная женщина. Понимала, что все должно было закончиться. Только не так быстро, не так неожиданно. Обида почти поглотила страдания. Только гулкая пустота внутри, как будто из нее вытащили все содержимое. Пустота, но не легкость: тяжело поднять руку, тяжело встать с кровати. Хандра накрыла, как душное одеяло во сне, сбрасываешь, а потом мерзнешь и снова его натягиваешь. «Так и просплю всю зиму, – решила она. – Укроюсь потеплее и просплю. А к весне, может быть, проснусь. Или нет. Какая разница?»