А он уже спал. И странное дело, ему снился прекрасный яркий сон: берег моря, изумрудная вода, невысокие горы, покрытые лиловыми цветами. И нежное, почти прозрачное, светло-голубое небо, в котором летел крошечный серебристый самолет. Летел прямо на ослепительно яркое, почти белое солнце. И в этом самолете сидел он. Один. И ловко справлялся со штурвалом, не уставая поражаться красоте мира.
Проснувшись, он подумал, что этот серебристый самолетик и есть транзит в его новую и счастливую жизнь. Про Лильку он вспомнил позднее, когда взгромоздил на плиту тяжелый, полный воды темно-зеленый чайник. А потом случилась та мерзкая история с ее матерью и письмом. Теща, естественно, приехала хоронить дочь. Не проронила ни слезинки. Баба была суровая, крепкая, в войну партизанила в Полесье, муж повесился по пьяни, двоих сыновей потеряла – тоже за воротник закладывали дай бог. Говорила, война выжгла все сердце. Подняла большое хозяйство и сразу после войны стала председателем колхоза. Лилька – последыш, любимица. А когда дочь собралась в Москву «на артистку», прокляла ее громко, на всю деревню. Лилька впервые ослушалась мать и долго, еще лет шесть, страшно боялась, что та приедет в Москву и «оттащит ее обратно в село за волосья». Но гордая старуха не приехала ни разу – ни на свадьбу, ни на Лилькину премьеру.
На поминках в Доме кино теща выпила три рюмки водки, закусила черной горбушкой и поманила его пальцем. Вышли. Старуха, сощурив больные и умные глаза, спокойно сказала:
– Посажу. И не дергайся, все равно посажу.
– За что? – искренне удивился он.
– А что, не за что? – спросила теща.
Он пьяно мотнул головой, мучительно вспоминая ее отчество.
Теща достала из кармана старой вязаной кофты лист бумаги.
– Прочти на досуге, – усмехнулась она недобро. – Может, тогда догадаешься.
И пошла к выходу. Потом обернулась.
– Это, – кивнула на лист, – переписанное, конечно. А настоящее, Лилькино, у меня. Пока. А скоро будет в милиции.
Он сел на банкетку в коридоре и стал читать. Не удивился: Лилька жаловалась матери, что он, муж, ее «гробит», не знает, как от нее избавиться. Поднимает на нее руку, ненавидит и изменяет. А главное, в своем кино не снимает, потому что ждет, «чтобы она пропала». Смерти ее ждет и всячески ее к этому ведет. И в конце: «Не удивляйся, мама, если придут плохие вести. Во всем виноват Городецкий. Меня не будет, а он все так же будет красоваться, снимать свое кино, спать с проститутками и никогда ни за что не ответит».
«Чушь, – подумал он. – Чушь и болезненный бред». Ну, напишет чокнутая бабка заявление. За что его сажать? За то, что он не снимал свою жену? За то, что лечил ее и бился за нее столько лет? Есть все справки, все подтвердят врачи. Лилька была алкоголичка, больной человек. Пересчитают все ее суицидальные попытки. Свидетелей – море. Свидетелей ее болезни и его борьбы.
Он бросил письмо в урну и пошел в зал, чтобы напиться еще сильнее. А бабка не шла из головы. И в нем поселился страх, мерзкий, липкий. Чуял Городецкий, что не оставит его теща в покое. Посадить не посадит, а крови попьет.
И все-таки после смерти жены он вздохнул. Стыдно, а правда. Чувствовал ли он вину? И да и нет. Что не снимал ее, уже больную? Наверное. Может быть, дай он ей работу, она бы воспряла, встрепенулась и вывернулась из своего штопора. Но он боялся, что она добавит хлопот и сорвет его планы. Вспоминал ее истерики на площадке и тут же закрывал тему. Но разве отказывался решать ее проблемы? Разве бросил ее, выгнал из дома? Не пытался спасти, лечить? Жалел денег? Ни разу. Может, только в самом конце, когда все стало совсем невыносимо. И еще понимал, что исход, предсказуемый и ожидаемый, был единственным верным выходом из этого ада. Его и ее ада. Да, он мог запереть ее в психушку насовсем. Там бы ее обкалывали, превращая в овощ. Лучше? Возможно. А возможно, и нет.
Про тот, последний, вечер он запретил себе думать. Запретил вспоминать звук отодранной бумаги от окон, стук балконной двери и тянущий по полу сквозняк от открытого окна. Запретил, но забыть не смог. Ни на один день и всю свою жизнь. Если бы он выбежал тогда с кухни? Схватил ее за руки, вызвал «ноль три», и ее бы снова спасли. В тот раз. А потом был бы еще раз. И второй, и третий. Она – человек пропащий. А ведь как подгадала! Как продумала все: чтобы он был дома, чтобы больней и страшней. Вы, Илья Максимович, чаек тут попиваете, а ваша, с позволения сказать, супруга – головой в сугроб. А вы все чаек с зефирчиком! Нехорошо, Илья Максимович!
Нехорошо. Да так нехорошо, что вместо короткой и сладкой эйфории начались такие муки совести… Не приведи бог!
Бывшая теща тоже из головы не шла. И правильно, что не шла. Начала писать во все инстанции: зять – сволочь, дочку сгубил, сам пил и ее за стол усаживал. Мужик-то покрепче. А она, кровинушка… Без работы, без деток. Рожать не пускал, ирод! Одни аборты. Изменял со всеми подряд. Никого не пропускал. Чуть что – запирал дочку в больнице на десять замков, чтобы дальше куражиться, девок водить на семейную постель.