– Мы их и не видим, владыко: уходят они в казармы на рассвете и возвращаются поздно вечером, а то и ночью, когда мы уже давно спим, ведь они оба офицеры. Выходных у воинов, похоже, не бывает, так что мы живем спокойно, слава Богу. Даже Фотиния больше не требует, чтобы калитка, ведущая в сад, была заколочена. Наступили жаркие дни, и она сама с удовольствием проводит время в саду вместе с Евфимией и даже разрешает ей купаться в пруду. Правда, сама в это время стоит на страже и следит, чтобы никто не проник в сад.
– Вот и прекрасно. Дай Бог, чтобы так и дальше продолжалось: готфы не шастали бы по городу, персы не приближались к нему, а варвары-эфталиты отошли от него подальше.
Тревожно стало жить в христианской многоцерковной Эдессе, осиянной и по сию пору спасаемой чудотворным Спасом-на-убрусе: угнетенные и перепуганные жители часто собирались у Западных ворот и молились Христу, чей Образ некогда освящал именно эти ворота. И пусть чудесная святыня пребывала где-то под спудом, спрятанная некогда самими жителями от язычников, эдесситы верили, что она и оттуда, из тайного места, охраняет их город, и взывали на этом, священном для них месте, к Спасителю, прося Его о помощи.
Эфталиты пока к городу не приближались, поджидая основное персидское войско, застрявшее на восточном берегу Евфрата, но они засели в окружающих Эдессу холмах, и вечерами белесый дым их костров был особенно заметен на фоне темно-синего, усыпанного яркими звездами неба. Эта угроза пугала жителей и раздражала воинов, и тогда военным советом решено было начать ночные вылазки. Как и следовало ожидать, этим занялись не регулярные войска, и уж тем более не малочисленный постоянный гарнизон Эдессы, а отряды готфов, чьим военным ремеслом как раз и была разведка. Они стали небольшими группами уходить в сумерках и возвращаться глубокой ночью, несколько раз приводя с собой захваченных в плен эфталитских воинов.
Однажды, вернувшись из такой вылазки уже под утро, Аларих и Гайна, сдав захваченных пленных начальству, отпросились отоспаться и больше в этот день в казармы не возвращаться, что и было им разрешено.
Они крепко спали в тени ореховой кроны на крыше садового домика, когда Гайна проснулся, разбуженный, как он подумал спросонья, птичьим пением: только вот птицы почему-то, как он понял, прислушавшись, мелодию сопровождали словами! А пели они, как ни странно, что-то очень знакомое.
Гайна подполз к Алариху и потряс его за плечо:
– Тс-с-с! Проснись, но не шуми! Ты погляди, друг, какие к нам птички прилетели! Только осторожно, не вспугни…
Они оба приподнялись и осторожно раздвинули густые и ароматные ветви ореха.
На берегу пруда, под невысокой, но тенистой ивой, свесившей светло-зеленые пряди листвы в воду, на коврике расположились трое. Две девушки, это были Евфимия и ее подруга Мариам, сидели и пели, причем Евфимия подыгрывала на самбуке[41], а рядом с ними, свернувшись калачиком, дремала или спала под сладкую музыку нянюшка Фотиния.
Девушки пели:
– Песнь песней! – узнал наконец Гайна.
– Ну до чего же хороша! – прошептал Аларих.
– Песня?
– Да нет, девушка!
– Полненькая?
– Да нет! Та, что с самбукой… Она прекрасна, как утренний сон… И мне почему-то кажется, что где-то я ее уже видел. Неужели и правда во сне? Ты веришь в вещие сны, друг?
Гайна захихикал, прикрывая рот рукой.
– Эх ты, а еще знаменитый в легионе разведчик! Мы же их обеих видели на стене, когда входили в город! И старушка тоже была с ними…
– А ведь верно! Как же я ее сразу не узнал?
– Старушку? – ехидно уточнил Гайна и получил несильный, но вразумляющий тычок. Он уткнулся лицом в подголовный валик, чтобы заглушить смех.
К сидевшим девушкам подбежал паренек с корзинкой спелой мушмулы.
– Нянюшка, просыпайся! Саул набрал нам мушмулы: смотри, какая спелая! – сказала Евфимия, отложив в сторону самбуку.
– Подумаешь, мушмула! – недовольно сказала старушка, садясь и заглядывая в корзинку. – Мне бы, старенькой, хотя бы крохотный кусочек мяска пожевать…
– Мне тоже так мяса хочется, что зубы чешутся! – пожаловалась Мариам.