Малколм обошел скамейку вокруг, сам не зная, что ищет, затем снял рюкзак, стряхнул листья и опустился на сиденье. «Привет, Джессика», — сказал он и некоторое время смотрел на ее портрет — все такой же улыбающийся и безмятежный фотопортрет девушки, не знающей, что жить ей осталось несколько месяцев… Само собой, фотография совершенно не изменилась, хотя Малколм почти ожидал увидеть укор в ее взгляде. У него мелькнула мысль, не пуститься ли в объяснения сейчас, не дожидаясь ночи — ведь Джессика должна его слышать, но не сможет возразить или перебить, и он выскажет ей все насчет свободы, насчет неуместности клятв и насчет того, что никто больше не должен пострадать… Однако, уже почти решившись, он отказался от этой мысли. Если Джессика не сможет возразить ему словами, она может сделать это… как-то еще, и он не хотел проверять, как именно. Карсон все еще здесь, вспомнилось Малколму — или то, что от него осталось. Возможно, прямо на том же месте, где сидит Малколм. Невидимое и неосязаемое для живых, неспособное ни слышать, ни говорить, но… очевидно, не окончательно мертвое…
«Джессика не может сделать такого со мной! — возмущенно подумал Малколм. — Она же любит меня!» Но тут ему вспомнился еще один афоризм Мориса из «Трещины»: «Любовь — это вовсе не симпатия. Любовь — это жажда обладать». Поэтому, рассуждал далее Морис, нет ничего удивительного в том, что любимых убивают и чинят им всякое прочее зло, если обладание оказывается под угрозой. Любовь, часто рядящаяся в тогу бескорыстия, на самом деле — самое эгоистичное из всех чувств.
Свинцово-серые воды озера, откуда тянуло холодом, навевали самые безрадостные мысли, и даже не успевшая еще облететь с деревьев разноцветная листва не скрашивала унылой картины промозглого осеннего парка. Малколм подумал, как все-таки сильно меняет пейзаж и настроение простой факт наличия или отсутствия солнца. Осенние краски Новой Англии чудесны под солнечными лучами, но сейчас парк больше походил на… разлагающийся труп с постепенно оголяющимися костями древесных ветвей. Даже ощущение полного безлюдья, обычно столь приятное Малколму, сейчас как-то не доставляло удовольствия. Он вдруг понял, что ни разу не слышал птиц, сидя на скамейке Джессики. В других местах парка кто-нибудь постоянно чирикал и пересвистывался в ветвях, и даже в общаге, открыв окно днем, практически всегда можно было услышать с улицы птичьи голоса. Малколм вспомнил и фото птиц, сделанные в парке самой Джессикой, когда она была еще жива… Но теперь — нет. Почему-то разлапистые ветви дерева над скамейкой пернатых не привлекали. Никогда не шуршали там и белки. Возле скамейки Джессики всегда стояла тишина, более кладбищенская, чем на самих кладбищах, которых птицы и прочая мелкая живность отнюдь не избегают…
Может, и полицейская собака предпочла ничего здесь не вынюхивать, а держаться подальше отсюда, пренебрегая служебными обязанностями? А офицер-кинолог, конечно, не понял, почему его четвероногий коллега столь настойчиво натягивает поводок, и решил, что пес учуял что-то вдали, а вовсе не спешит убраться с этого места… Впрочем, быть может, подсознательно что-то могут чувствовать и люди. Может, эту скамейку посещают так редко не только потому, что она находится в самом удаленном от входа в парк месте.
Словно опровергая мысли Малколма, в жухлой траве послышался шорох. Малколм повернул голову на звук и встретился взглядом с большой коричневой крысой. Она остановилась среди почерневших листьев в каком-нибудь ярде от скамейки и уставилась на юношу — как ему показалось, выжидательным взглядом. «Пошла прочь!» — крикнул Малколм и махнул ногой в ее сторону. Крыса дернулась, но осталась на месте, и лишь когда он привстал, развернулась и скрылась в траве.
Никогда еще Малколм не чувствовал себя здесь так неуютно. Заняться было решительно нечем; он воткнул в уши наушники, запустил на плеере режим «все песни вперемешку», скрестил руки на груди для пущего тепла и прикрыл глаза. На его плеере было под тысячу композиций в разных стилях, от классики до готики и даже тяжелого рока, так что слушать все это можно было долго. Он не заснул, но постепенно погрузился в некий транс, в котором не чувствовал хода времени — пока вдруг что-то не коснулось его плеча.
Малколм испуганно вздрогнул и резко повернул голову, открывая глаза. Над ним в тусклом свете сгущавшихся сумерек стоял человек в униформе. Его губы шевелились, но Малколм не слышал слов и потянул за провод, вытаскивая наушник. Сердце юноши бешено колотилось в иррациональной уверенности, что сейчас ему зачитают его права и предложат вызвать адвоката.
— Сэр, парк закрывается, — повторил полицейский (или это был парковый рэйнджер? Малколм не был уверен).
— Да-да, — поспешно произнес Малколм, поднимаясь, — я уже как раз собирался уходить.
Человек в форме не удовлетворился одними лишь словами и проследил, как Малколм, вскинув на плечи рюкзак, проследовал к аллее, но не стал конвоировать его до самого выхода.