Выйдя за ворота, Марес очутился на шумном и оживленном проспекте. Внезапно его охватила дурнота и головокружение. На мгновение у него возникло чувство, что он — никто, а город вокруг —загадочный и безымянный. Он повернул голову: позади него, окутанный легким туманом в предвечерних сумерках, дремал парк. Огни виллы мерцали между деревьями, тусклые и далекие, словно были на другом берегу жизни. Он облокотился о крылатого дракона на чугунной решетке и тяжело вздохнул. Приключение с Нормой не доставило ему ни малейшего удовольствия, и теперь он пытался отыскать тому причину. Дело не в том, что он Норме не понравился, напротив, знойная каталонка с огромным удовольствием устремилась бы в опытные объятия андалусийца. «Черт подери, — думал Марес, — это всего лишь вопрос времени. Но разве это не означает наставить рога самому себе?» Поразмыслив об этом, он почувствовал, что еще больше заплутал в таинственном безымянном мире, и улыбнулся. «А почему бы и нет, собственно, — сказал он себе, — если это делали другие, почему бы мне самому не наставить себе рога, вернее, не мне, а этому чучелу Фанеке».
Его рука нащупала за спиной извилистый язык в драконьей пасти, он оперся на него и в тот же миг почувствовал тяжесть в голове, словно после дурного сна. На душе было скверно. Неожиданно ему вспомнился гнилой мандарин, который в тот далекий день кто-то насадил на драконий язык, и рот наполнился терпким, горьковатым вкусом. Хотя, несмотря на голод, который преследовал его по пятам в то далекое послевоенное время, он не был уверен, что именно он, Марес, съел мандарин. Точно, его слопал Фанека, он всегда был голоднее, сказал он себе. Ночной мотылек с белыми крылышками закружился вокруг него, задевая голову дракона на чугунной решетке.
Он направился домой не сразу. Чуть прихрамывая, побродил по окрестностям площади Санлей, затем пошел по Травессере-де-Далт, глядя на свое отражение в витринах магазинов. Самый вызывающий и живой вид был у него, как ему показалось, в витрине грязной и убогой лавчонки фотографа. «Моментальная фотография на документ», — прочел он, и неожиданно его осенило. Он вошел в странное помещение, уставленное пыльными и ветхими декорациями — рисованные небеса и непроходимые сады, — сел в пересечение лучей двух ярких ламп, отрешенно глядя в никуда, и фотограф сделал снимок, который не предназначался ни для какого документа. Сидя под прицелом камеры, он приоткрыл рот, словно выпуская наружу одолевавшую его тревогу, и, когда раздался щелчок, его дыхание стало хрипловатым и влажным. Да, это действительно был другой человек, занятый неотложными делами.
«Ты сейчас же должен снять комнату в пансионе «Инеc», — мелькнуло у него в голове. — Что, если Норма отыщет номер телефона в справочнике и позвонит тебе?..»
— Великолепно, — сказал он, едва разжимая зубы, как настоящий южанин.
Фотограф протянул ему четыре свежие фотографии. — И вы поверите, что мужика с такой мордой и таким властным взглядом могла бросить жена?
Фотограф, угрюмый старик, похожий на дряхлую гарпию, переодетую фотографом, только улыбнулся, изобразив на лице унылую гримасу, и взял четыреста песет, которые заплатил ему Марес.
Выйдя на улицу, он уже нисколько не сомневался, что ему надо делать дальше. Перспектива снять с себя личину Фанеки и вернуться к тоскливым будням оборванного уличного музыканта, снедаемого тоской по Норме и утерянному раю, показалась ему унизительной. Усилием воли собрав всю веру в себя или, точнее, то, что ее заменяло — возможность вести себя так, словно он Фанека, а не Марес, — он не спеша осушил две рюмки амонтильядо в баре на Травессере-де-Далт и пошел пешком в верхнюю часть города к улице своего детства, главной артерии своей жизни.
7