Все чаще и чаще в последнее время в его голове зарождалась эта мысль, и теперь среди гама и шума, под говор гостей и звон чаш перед ним проносились картины тихих монастырских обителей, малонаселенных местностей. Если бы уйти в такой край, где еще почти нет людей, где жизнь не сложилась в готовые формы, где можно еще создать ее по-своему, на свой лад. Он слышал много о пустынном, затираемом льдами, заносимом снегами острове, там, где находится море Студеное. Беден и невозделан, малолюден и неприветлив этот отрезанный от остального мира остров, где преподобные Зосима и Савватий положили основание небогатому, едва существующему изо дня в день монастырю. Туда бы уйти, там бы поселиться, создать бы там новую жизнь, не похожую на здешнюю жизнь…
Проезжая иногда по Москве в этих думах домой, он с горечью смотрел на московскую чернь. Она была в те времена страшно развращена. Каждая барская семья содержала по несколько сотен дворни. Эти холопы, как и господа, жившие на счет деревни, по большей части были оборваны, голодны, праздны. Праздность лучшая школа порока. Среди этой челяди развивались от безделья непомерное пьянство и открытый разврат. Пьяных, валяющихся на улице в пыли и в грязи, можно было всегда встретить в Москве. Недобрые люди, пользуясь слабостью разных челядинцев к вину, заманивали их на азартную игру в зерн, распространившуюся всюду, и ради этой игры челядинцы делались ворами и "грабителями. Развращенные бабы доходили иногда до последней степени цинизма, и бывали нередко случаи, что они выбегали без одежды на улицы из бань, закликая к себе прохожих. Рядом с гульбой развивалась кровожадность, выражавшаяся особенно ярко в кулачных боях. На эти бои собирались все простые люди, начиная с ребятишек. Последние являлись, так сказать, застрельщиками и начинали драку, разделившись на две группы и идя друг на друга стеной. Сперва завязывались перебранка и драка между ребятами; из их рядов выходили отдельные забияки, швыряли друг в друга чем попало, дразнили один другого, наконец, к каждой стороне примыкали толпы ребятишек и зачиналась общая свалка; потом начинали переругиваться и вступали в бой тем же порядком и взрослые. Пускались в ход кулаки, и руки бойцов поднимались быстро в воздухе, точно безостановочно молотя хлеб. Одна живая стена напирала на другую живую; стену, колотя кулаками по чем попало, крича во все горло, подзадоривая, ругаясь. Затем одна из этих живых стен, дрогнув под натиском противников, начинала поддаваться, шатаясь, как пьяная, отступала, бежала, преследуемая с гамом и криком торжества противной живой стеной. Раздавались победные неистовые крики, а на месте побоища оставались жертвы боя – изувеченные, раненые, убитые. Еще хуже бывали сцены в господских зверинцах, где на огороженном месте для потехи зрителей спускали медведей на бой с людьми…
Замечалось в последнее время и еще одно явление, новое для Москвы: толпа начала вмешиваться в дела общественные, начала громко роптать то на то, то на другое.
– Уняли бы людишек своих, пока самим шеи не свернули, – говорили со злобой про холопов князей Глинских. – Житья от них честному православному народу нет…
Толковали тоже про великую княгиню и ее любимца:
– Зазорно смотреть-то, николи ничего такого на Москве не видано. Вот людишки князей Шуйских сказывали, как и что делается, так стыд и срам.
Когда умер князь Михаил Львович Глинский и был похоронен как самый простой человек, поднялся страшный ропот черни:
– Креста на вороту нет, видно, у них! Бросили, ровно пса, деда государева. Видно, глаза колол им, о непотребстве их не молчал.
Точно гроза какая медленно собиралась в народе, и всюду слышался один припев:
– Известно, государь малолетен, ну, и делают, что хотят…
Все смущало до глубины души Федора Степановича Колычева, чуткого, наблюдательного, понимавшего, что делалось вокруг, а и дома не ждало его успокоение.