Но внутренние, тайные пути духа были закрыты этой компоновкой раздела, точнее – удалением «Куликова поля» из хронологического центра блоковского «дневника». Потому что для понимания реального пути Блока важно знать, что прорезавшаяся тогда, в 1908 году, посреди ветровых «татарских» кликов русская тема «стояния на страже», священной брани, доблести и подвига – она-то и разбудила в душе поэта тоску по прежней «неколебимой истине», способной изгнать всяческую нежить. 1909–1913 годы – предрассветные «ночные часы», борьба за высвобождение совести, за вызволение ядра личности из воронок анархического дионисийства.
Знак того, что она сгинула, – пролог к «Возмездию» (весна 1911 года), где Блоку удалось с новой мужественной энергией подытожить не только мотивы «Ямбов» («Дроби, мой гневный ямб, каменья!») и «Куликова поля» («… над нашим станом, / Как встарь, повита даль туманом / И пахнет гарью. Там – пожар»), но и «Прекрасной Дамы», и притом не в прежней вечерней, а в
… А потом происходит то, о чем мы уже читали в обращении «К музе», – Блок цепенеет под дневным небом в совестной трезвости рассвета:
В стихах этого времени многократно совершается одно и то же душевное движение: рывок навстречу дневному осознанию себя – ужас перед обетом, видно уже неисполнимым (как он дан в докладе 1910 года: сосредоточенность, ученичество, «простое» существование), потом мучительная заминка («… с трезвой, лживою улыбкой») – и податливая готовность души ввергнуться в новое завихренье. Маятник этот раскачивается все с большей амплитудой, пока не достигает к концу 1913 года того страшного предела, когда еще одно повторение цикла становится невозможным.
Не правда ли, в этой предпоследней строфе исповеди «Как свершилось…» слышится покаянная интонация Раскольникова, целующего при стечении народа землю: «не таюсь…», «посмотрите…». Но в самом конце крутой перелом, отбрасывающий вспять:
Как знаком по «Двенадцати» этот тон братания с такими же отверженными! «Один бродяга сутулится, да свищет ветер… Эй, бедняга! Подходи – поцелуемся…»
Итак, на пути совестном Блоку как бы не хватает последнего усилия, чтобы добела раскалить этическое пламенем поэзии, – и он окончательно избирает
Это написано в 1912-м, но именно после 1913 года зазвучала в оркестре блоковских тем мысль о запоздалом раскаянии, об опамятовании, которое уже бесполезно. В стихах 1915 года у него «говорят черти»: «Ты, в исступленном покаяньи, проклясть замыслишь бедных, нас?» – так нет же, «станешь падать» – тебя толпою подхватим… И разве не та же самая необратимость прожитого определила в 1915 году развязку «Соловьиного сада»? Возвращение на кремнистый, страдный, нищий, правый путь в этой поэме оказывается напрасным, жертва за душу хватающим полетом – ненужной; жизнь уже не приняла твоего возвращения, отвергла и вытеснила блудного сына.
… Если снова обратимся к признаниям Блока, обнаружится, что бок о бок с «неколебимой истиной» в душе Блока жило еще одно начало, которое он на своем символическом языке именовал то гибелью, то бездной, то полетом.