Продюсер был бледен, худ, в прожжённых джинсах, в носках с голыми пятками, в рубашках без пуговиц, — но он знал нужных людей в нужных клубах и, даже казалось, знал места ещё больше и дороже. Но он молчал, он ждал, он умел ждать, это Продюсер, блефовать до поры и носить свой джокер в кармане. Только вот есть ли он там?
Пока же он щедро дарил Тюню советами. Они приходили вместе, Тюня пела, всё шло как всегда, а потом Продюсер говорил, что кому в идеале делать. С антресоли мне были видны его глаза — серо-голубые, умные — и я понимала Ленку. С антресоли мне были видны Тюнины губы — тонкие, с равнодушной кривинкой, с белым зубиком из-под — и я понимала Сорокина. С моей антресоли мне вообще было видно всё, и всё сливалось и путалось.
Безумие вновь стало копиться в коммуне, оно копилось всю зиму, а к весне по силе сравнялось со спящей атомной бомбой. Ленка с Сорокиным мирились и ссорились, переходили в положение брат-сестра, а после били друг друга и ставили фиолетовые засосы. Тюня с Продюсером продолжали являться ровные и спокойные, я видела их со своей антресоли, и свет близкой лампочки мерк в моих глазах от невозможности смотреть на них обоих вместе.
Мой дом полон детьми, забывшими, что они дети, и все они хотят во что-то играть.
У них стали получаться концерты. У них стали появляться деньги. Если бы тут была любовь, всё давно бы встало на свои места. Но всё оставалось как было, и в конце апреля Продюсер сказал:
— А идёмте-ка все на озеро в майские праздники.
Это прозвучало, как вызов на дуэль. Ведь лес — это когда человек ощущает себя свободным и сильным, и тем резче хочет быть рядом с тем, с кем ему хочется. Что с ними случится в лесу, знать не мог даже дед наш Артемий. В бомбе щёлкнуло, и пошли отскакивать секунды. Я видела, как они засуетились, и мне хотелось замуроваться в своей антресоли, чтобы пережить взрыв.
Мы бродим столько, сколько ноги носят. Выходим на поляну, где мох прогрет солнцем, ложимся не сговариваясь, и нам хорошо.
— Сорокин, что тебе Тюня?
— Клёвая.
— А что Ленка?
— Зверёк.
— А Продюсер?
— А что мне-то Продюсер?
— Ну, как он тебе?
— Не разглядел.
— А они вместе?
— Бог их поймёт.
— А знаешь, когда я её самой-самой настоящей видела?
— Кого?
— Тюню. Когда она у нас ночевать осталась однажды. Я тогда смотрела, как все спят. А у неё лицо было такое детское, беззащитное. Мне хотелось погладить её по волосам. Она такая, Сорокин.
Я снова быстро пытаюсь оглядеть всё и сверху: вот мы, вот лес, вот озеро… Где те, кого мы ищем? Кого мы ищем? Те… Почему-то мне кажется, что мы опоздали. Думаю куда, но от тепла и неги уже засыпаем. Солнце садится, светит и греет, птицы поют, и Сорокин начинает похрапывать.
Вижу во сне рыжую убитую собаку.
Разве бы вылезла я со своей антресоли? Что мне там делать, если эти дети так хотят играть, лупить и мучить друг друга. Но настал май. Было холодно. Рома-Джа обмотался рыже-красным шарфом, постучался ко мне в антресоль и сказал:
— Мелкая, а Мелкая, а шла бы ты с ними.
— А шёл бы ты. Я не в группе.
— А я в гриппе.
— И чё?
— Иди, Мелкая. А то неровен час…
Договорились встретиться на Савёловском вокзале и поехать до озёра. Но встретили друг друга только мы с Сорокиным, попрыгали на пятачке, где условились, побежали на перрон — электричка махнула нам куцым хвостом и скрылась. Сашка смотрел ей вслед, как брошенная собака. Могу поклясться, он в тот момент думал, что Ленка устроила так специально.
— Направление знаем, — сказал он. — Догоним.
После зимы вылезаем из Москвы, слепые, как кроты, поросшие грибами и плесенью. Мы плохо соображаем, мы щуримся, и голова кружится от воздуха. Вот лес, он гол и пуст, вокруг первая зелень и первые бабочки.
Что ж, можешь радоваться, приятель: ты выиграл у города себе ещё одну, новую весну.
Мы просыпаемся в сумерках, разбиваем палатку и зажигаем костёр. Греемся.
— Ленка сразу у меня спросила, разрешу ли я ей его любить, — говорит Сашка. — А я сказал: нехай!
— Кого?
— Да Продюсера. Я ей сказал: нехай, он ведь такой, его хоть люби, хоть не люби.
Сашка достаёт трубку и курит.
— А ведь хорошо сейчас, — говорит он. — Больше ничего и не надо.
Костёр собирается скорбной кучкой пепла. Мы лезем в палатку. Укрываемся.
— Сорокин, давай завтра весь день будем спать и никуда не пойдём.
— Загнёшься, Мелкая.
— Ну давай, Саш. Я всё равно всё знаю, что завтра будет. Хочешь скажу.
— Ну скажи.
— Завтра девятое мая, мы выйдем к людям, и первый же встречный мужик нальёт тебе водки за Победу. Мне не нальёт, тебе. Ты станешь пьяный, и мы поедем стопом в Москву. По дороге купим на тридцатку пожрать.
— Мне нравится, Мелкая. Давай всё-таки вылезем.
Я вздыхаю. Мы обнимаемся, чтоб не мёрзнуть.
— Сашка, а давай играть, что мы убитые в войну солдаты, здесь, на болотах, и нас никто никогда не найдёт.
— Дура ты, Мелкая. Спи.
Мы обнимаемся крепче и спим всю ночь, замерзая.
Утром выходим к узкоколейке и удивляемся, кто проложил её на острове. Идём и приходим в деревню. Дальше всё случается так, как я сказала: первый же мужик с бутылкой, он угощает Сорокина водкой, с голода его начинает качать.