— Вы знаете Японию! Это дивная страна. Страна восходящего солнца. Как красиво — восходящего солнца. Там солнце яркое-яркое, ласковое. Япония — счастливая земля. Солнце заливает ее теплом и светом, а безбрежный океан, шумя и волнуясь, дышит на нее свежей прохладой. Солнце, море, цветы, вечно зеленые деревья. Как хорошо там. Боря, ведь мы уедем в Японию? — не приходя в сознание, спрашивал Барановский.
Мотовилов услышал последнюю фразу и, подкладывая в тухнувший костер дрова, ворчал:
— Да, да, приезжай в Японию. Там тебе рады. Сейчас оседлают, верхом на шею сядут и возить себя заставят. Там тебе покажут кузькину мать. Куда все твои цветочки, лепесточки полетят. Папу, маму позабудешь, как звали.
Костры догорали. Через отверстие в крыше, в щели стен заглядывал слабый свет. Ночь уходила, бросая последние багровые отблески тухнущих углей на плотную груду спящих солдат. Барановский бредил:
— Настенька, я не останусь у тебя. Убьют меня красные. Скажут: золотопогонник — и к забору… Ну, прощай, прощай, Настенька, надо к роте идти, — торопился больной.
Помолчав минуту, Барановский приподнялся, сел на носилках и, грустными глазами смотря на костры, говорил. И нельзя было понять, бредит он или находится в сознании.
— Жизнь уходит. Я чувствую. Я вижу, Борис, как какая-то туманная, легкая завеса отделяет меня от всех вас. Я умру скоро. Как жаль, ведь я так еще молод… Двадцать лет… Боже мой, и уже смерть. И сколько нас таких, молодых и сильных, лишенных радости жизни, думающих только о ней, костлявой. Уйди, проклятая!
Мотовилов подошел к больному, ласково погладил его по голове:
— Не волнуйся, Ванечка, ляг. Какая там смерть? Ты поправишься. Экий молодец умирать собрался. Мы еще повоюем.
— Нет, Боря, не беспокойся, я наполовину уже нездешний. Ты говоришь, воевать? — лицо больного передернулось нервной гримасой. — Нет, нет, не хочу я больше этого ужаса. Не хочу смотреть, как люди рвут людей на клочья. Как рычат они противно А кровь, кровь. Захлебываются все…
— Ванечка, успокойся. Ну, чего это ты?
Мотовилов с ласковой настойчивостью попытался положить Барановского на спину. Больной раздраженно задергал плечами.
— Не хочу лежать. Подожди, скоро лягу навсегда.
Офицер приложил руку к глазам, как бы закрываясь от солнца.
— Ага, Свистунов едет, — и громко на весь овин закричал: — Ординарец, лошадь командиру батальона! Боря, скажи, где здесь дорога в Японию?
— Не знаю, Ванечка.
— Ах ты, господи, да кто же знает, где дорога? Ведь вот сколько их, все путаются, перемешиваются. Не разберешь, какая же в Японию, — и, обращаясь к какой-то хозяйке, говорил: — Хозяюшка, скажи, милая, как от вашей Крутоярки проехать в Японию? Где у вас тут дорога? Хозяюшка, а ты молочка дашь нам к чаю?
— Ничего не понимаю, все дороги в одну сторону — плачущим голосом жаловался больной. — Ох, боже мой, за что такие страдания? У, злой старик, ты издыхаешь. Тебе досадно, что мы молоды, что мы жить хотим, и ты загнал нас в этот хлев и мучаешь. Сам подыхаешь, так и всех других погубить хочешь. — Злая улыбка кривила губы Барановского. — Нет, старый дьявол, не погубить тебе людей. Ты сдохнешь, а мы будем жить. Хозяюшка, да скоро, что ли, ты молока-то дашь? — больной устало закрыл глаза и лег. Проснулся Фома и, почесываясь, стал греть у огня озябший бок.
— Фомушка, пожрать бы чего, — нерешительно сказал Мотовилов.
— У нас ничего нет, господин поручик, пойду вот схожу на улицу, обозов много стоит, может быть, выпрошу чего у каптеров.
Вестовой надвинул шапку на уши и тяжелой походкой неотдохнувшего человека пошел к выходу. Костры почти совсем потухли. На улице было светло. Солдаты зябко жались друг к другу, вертелись с боку на бок, чесались. Некоторые, продрогнув, вскакивали, начинали плясать. Фома вернулся злой, с пустыми руками.
— Ни один черт крошки хлеба не дал.
— Ты еще молод, Фома. Поучись-ка вот у меня, — смеялся молодой отделенный, замешивая в котле тесто. Фома обернулся к нему.
— Ты где это взял?
— Ха-ха-ха! Взял. Гусь ты, Фома. Рази нашему брату можно брать так?
— А што у сибиряка не взять? Они все за красных.
— Ну нет, брат, воровать я не согласен. Я купил за два оглядка. Ха-ха-ха!
— Где? — полюбопытствовал Фома.
— Тамока, поди поищи, — неопределенно махнув рукой, посоветовал отделенный и, вытащив из огня раскаленный камень, стал наливать на него жидкое тесто. Сняв две первых лепешки, он предложил их Мотовилову, тот с радостью взял и стал есть полусырое тесто, подгоревшее с одного бока. До двух часов дня просидели N-цы в овине. Кое-кто наворовал картошки, муки, масла. Кое-как поели. Перед выступлением из деревни Фома разыскал у хозяина спрятанную лошадь и сани, приспособил все это для перевозки своего больного командира. Хозяин, надеясь, что лошадь ему вернут, если он поедет с подводой, оделся и вышел из избы. За ним с кучей ребятишек вышла и хозяйка.
— Ты нам не нужен, — сказал Мотовилов.
— Господин офицер, а как же лошаденку-то мне отдадите? — заискивающе спросил крестьянин.