— Ну, брат, до них далеко. Их угнали и не видать.
— Угнали — это хорошо. Только скорее, господа, а то я истеку кровью.
Жестиков оживился, поднял воротник, засунул руки в рукава. Ранен он был в бедро. Кровь промочила у него все брюки, натекла в валенки.
— Сейчас, сейчас, мы вас за полчаса доставим.
Партизаны сели в сани, дернули вожжи. Кругленькие мускулистые минусинки пошли мелкой рысцой. Зять Чубукова сидел рядом с Жестиковым. Черная борода партизана тряслась, на лицо добровольцу падали с нее холодные, мокрые комья снега.
— Давно вы этак добровольцем-то воюете?
— С самого первого дня переворота. Да до переворота я еще в офицерской организации состоял.
— Гм… Награды, поди, имеете?
— Нет, у нас полковник скуп на этот счет. Хотя меня все-таки представили к Георгию.
— Ага, ишь ты!.. Гярой, значит!
Жестиков самодовольно улыбнулся, бедро заныло, доброволец поморщился.
— Да, я повоевал. Свой долг исполнил, теперь и отдохнуть имею право.
— Конешно, конешно. Обязательно отдохнуть.
Партизан отвернул в сторону лицо. Жестиков болтал без умолку.
— Пусть кто другой повоюет так, как я. Красная сволочь долго будет помнить господина вольноопределяющегося Константина Жестикова. Широкинцы уж наверняка меня не забудут. Ах, и почертили мы там. Девочка какая мне попалась!..
К горлу партизана что-то подкатилось, не своим, глухим голосом он спросил добровольца:
— Это в Широком-то?
— Да.
— Какая?
— Совсем, знаешь ли, молоденькая, лет пятнадцати-четырнадцати, не больше. Невинненькая еще была. Как ее звали? — Жестиков задумался на минуту. — Да, Маша, Маша. — Мы ее с Пестиковым в курятнике прижали. Она там пряталась. Потеха!
Жестиков тихо засмеялся, схватился за рану.
— Ох, нельзя смеяться-то, больно.
Партизан размахнулся и тяжело стукнул раненого по зубам.
— Заткни свою глотку, погань!
— Ты чего это?
Жестиков еще не понимал, в чем дело.
— На каком основании?
Партизан плюнул ему в глаза, бросил вожжи.
— Вот тебе, гаду, основания! Вот тебе основания!
— Партизаны, а-а-а, карау-у-ул!
Жестиков подавился обломками своих зубов.
— На вот тебе, сволочь!
Чубуков остановил лошадь. Летягин, черный от гнева, топтал Жестикова ногами.
— Ты чего это, Иван?
— Тятя, он ведь Маньку-то нашу изнасильничал!
— Ну?
— Сам расхвастался, гад.
Иван, тяжело дыша, соскочил с саней.
— Никак околел? Айда, Иван. Время неча терять.
— Айда!
Партизаны погнали лошадей.
Глава 24 ЭТО
В Рождественский сочельник, перед рассветом, от Медвежьего к тайге, по чистому полю поскрипывая лыжами, быстро скользили двое. Среднего роста, крепкий, широкоплечий, с длинной серебряной бородой, в малахае и белодохе — Федор Федорович Черняков, и высокий, костлявый, бритый, с короткими, обкусанными, торчащими щетиной усами, в рыжем телячьем пиджаке и таком же картузе — Никифор Семенович Карапузов. Старики гнулись под тяжестью больших мешков, привязанных за спиной. Они везли партизанам медикаменты, купленные в городе. Лыжи глубоко уходили в снег, нападавший за ночь. Идти было трудно. Под теплыми мехами на спине и на груди у лыжников рубахи отсырели от пота.
— Закурить бы надо, Федор Федорыч, — остановился Карапузов.
— Оно бы, конешно, хорошо, Никифор Семеныч, да как бы не заметили нас?
— Ну, в этаку темень да рань. Поди, спят все без задних ног.
Карапузов вытащил из-за пазухи короткую самодельную трубку. Черняков достал кисет. Сбоку в темноте фыркнула лошадь. Старики вздрогнули, насторожились. На дороге отчетливо хрустели конские копыта, едва слышно брякало оружие. Несколько красных точек, покачиваясь, плыло в тайге.
— Смотри, курят. Ведь это орловские молодцы в разведку поехали, — шептал Черняков.
Разъезд гусар шагом шел по дороге на Пчелино. Корнет Завистовский — безусый восемнадцатилетний мальчик — опустил голову и, развалясь в седле, мурлыкал под нос:
Молодой офицер перед выездом из села выпил немного спирта, был весел. Новенькая, мягкая, длиннополая баранулка грела хорошо. Косматая папаха закрывала оба уха.
— Так и есть, они.
— Давай дернем в сторону с версту и прямо Пчелинским логом ударимся на спаленную сосну.
Старики спрятали табак, повернули влево. Лыжи хрустнули, тихо взвизгивая, заскользили по белому пушистому ковру. В сумерках долго, осторожно шли по тайге. Задевая за сучья, роняли вниз чистые, белые хлопья. У разбитой, опаленной молнией сосны остановились, сняли с плеч мешки, закурили. Между деревьями медленно светало.
— Ну, однако, пора стучать.
Черняков выдернул из-за пояса топор, стал редко с силой бить им по сухому стволу. Ударив десять раз, остановился. В тайге шумело эхо. Затрещал бурелом.
— Что это, медведь, что ли? — спросил Карапузов.
— Какой теперя медведь. Медведь лежит.
Карапузов сконфуженно махнул рукой.
— Фу, смолол. Хотя, мож, его спугнули? Иль, мож, это зюбрь?
— Нет, зюбрь не так ходит. Зюбря не услышишь. Он идет — только хруп-хруп. Шагов пяток сделает да и встанет, послушает и опять хруп-хруп. А этот вон как трещит. Сохатый, окромя некому.
Черняков опять застучал. Треск стал глуше, затихая, удалился.