— Здравствуйте, офицерик, — обратилась она к Мотовилову и, снимая с головы длинноухий сибирский малахай, бойко заговорила, как старая знакомая: — А мы ехали, ехали, перемерзли все. Думали в селе где-нибудь остановиться — все занято. Смотрим, в церкви огонь и люди ходят, ну и мы сюда. А я вот, видите, как бабочка, к вам прямо в алтарь на огонек и залетела.
Женщина села в свободное кресло и засмеялась, сверкая большими блестящими глазами.
— Как, не обожгусь тут я у вас, не опалю около огонька-то свои крылышки?
Что-то лукавое бродило по лицу незнакомки. Мотовилов вскочил с кресла.
— Ах, черт возьми, да вы не из робких, видно. Разрешите представиться, — офицер сделал легкий поклон и подал руку. — Подпоручик Мотовилов.
Маленькая крепкая ручка ответила:
— Сестра милосердия Воронцова.
— Ваше имя?
— Антонина Викторовна.
— Великолепно, Антонина Викторовна, значит, мы ужинаем вдвоем?
— У вас ужин? Отлично. А у меня есть вино. Я сейчас.
Воронцова вышла на амвон и закричала сильным грудным голосом на всю церковь:
— Николай, Николай, вы здесь?
— Здесь, — ответил сиплый бас.
— Принесите мою корзинку сюда, да вносите скорей больных.
Барановский начал бредить.
— Что же вы стоите, как соляной столб? Помогите мне раздеться.
Мотовилов засуетился, стал снимать с Воронцовой шубу и, заметив ее красивые золотистые волосы, пропел вполголоса:
Антонина Викторовна выскользнула из мехов и погрозила офицеру. Мотовилов ловко поймал ее руку и поцеловал. Вестовой принес в алтарь корзину. Воронцова вынула из нее большой флакон прозрачной жидкости, показала ее Мотовилову.
— Это spiritus vini cum formalini. Поняли? Винный спирт с формалином. Чистого нет. Ну, да и этот сойдет. От формалина только легкая застопорка сердечных клапанов может быть, и все.
Сели за стол. Захлопали входные двери — вносили больных. В церкви стало шумно. Дьячок перестал обертываться и возмущаться, ровным гнусавым голосом читал псалтырь.
— По-моему, Борис Иванович, нам вовсе незачем ехать к Семенову, — говорила Воронцова. — Нам нужно, не доходя до Нижнеудинска, повернуть на Белогорье и уйти в Монголию, а оттуда в Китай, а там — поминай, как звали. Что Семенов. Пустяки, его тоже разобьют, — убеждала сестра. — Но только за границей нужно золото, золото и золото. Иначе пропадешь, — продолжала развивать свои планы Воронцова. — А где его взять?
Какая-то мысль блеснула в глазах офицера. Он встал, стукнул себя по лбу:
— Эврика! Фома!
Фома дремал на коврике около Царских врат.
— Фомушка, убери с престола все чаши и крест ко мне в чемодан, а то большевики придут, осквернят. Когда будем наступать, тогда привезем, попу сдадим обратно.
Вестовой раскрыл большой кожаный чемодан и сложил в него все серебро с престола. Дьячок читал:
— «Яко несть во устех их истины, сердце их суетно, гроб отверст, гортань их языки своими льщаху»…
Воронцова смотрела на Мотовилова и смеялась:
— А вы неглупый малый. Только к чему лгать и стесняться?
Мотовилов возражал:
— Мы ведь еще в Монголию-то не уехали, значит, пока что Бог нам нужен. Вот перевалим через границу, тогда уже все пошлем к черту.
— Нет, по-моему, никогда не стоит стесняться своих мыслей и чувств. Вот оттого, что мы много скрываем друг от друга, лжем, загромождаем себе жизнь всякими условностями, она у нас и складывается часто скучно, скверно.
Воронцова медленно выпила рюмку разведенного спирта.
— Нужно быть всегда откровенным, прямым, смелым. А условности все долой к черту.
Сестра шаловливо тряхнула головой и запела:
Глаза Антонины Викторовны сверкнули. Она дышала сильно и часто. Мотовилов чувствовал близость ее разгоряченного тела.
— Вот, Борис Иванович, насчет этих условностей возьмем такой пример. Сидите вы сейчас и смотрите на меня, как баран на новые ворота. Я знаю, вы с удовольствием заключили бы меня в объятия, но не решаетесь, мешает что-то. Я вот не такая. Я хочу сейчас сесть к вам на колени и сяду.
Воронцова быстро встала и, обняв Мотовилова, села к нему на колени.
— Ну что — испугались?
Глаза сестры горели, резко очерченные губы были совсем рядом с усами офицера. Она тяжело дышала. Мотовилов встал и понес Антонину Викторовну в боковой пустой и темный алтарь…
Татарин в большой черной папахе кидался на стену и в ужасе визжал тонким надтреснутым голосом:
— Кувала! Кувала!
Колпаков кричал из алтаря:
— Господи, за что? За что?
Равнодушно, молча темнели лики святых, освещенные трепетными огоньками свеч. Дьячок монотонно гнусил псалтырь.
Колпаков умер, и его бросили на одной из остановок в тех же санях, в которых он ехал больной. Хоронить было некогда.