Толстуха вернулась, и мы пошли к Николаю Антоновичу. Это был полный, бледный человек, лысеющий, с зачесанными назад редкими волосами. Во рту у него блестел золотой зуб, и я, по своей глупой привычке, как уставился на этот зуб, так и смотрел на него не отрываясь.
Мы довольно долго ждали — Николай Антоныч был занят. Он разговаривал с ребятами лет по шестнадцати, обступившими его со всех сторон и что-то толковавшими наперебой. Он слушал их, шевеля толстыми пальцами, напоминавшими мне каких-то волосатых гусениц, кажется, капустниц. Он был нетороплив, снисходителен, важен…
— Тише, ребята, не все сразу, — сказал Николай Антоныч. — Ну, Игорь, говори хоть ты.
Он встал и обнял за плечи мальчика в очках, черного, курчавого, румяного, с черным пухом на щеках и под носом.
— Николай Антоныч, — торжественно сказал Игорь и покраснел. — Мы протестуем против реального училища Алябьева. Мы решили итти в 13-е объединение и протестовать. Какая же это коммуна, если норму оставили, а членов прибавили? Кораблев говорит, что это борьба за кашу. А мы считаем, что дело в принципе. Если мы — коммуна, мы сами должны решать, принимаем мы новых членов или не принимаем. Реальное училище Алябьева мы не принимаем. Уж лучше, если на то пошло, мы возьмем женскую гимназию Бржозовской.
Он говорил так пылко, что только на одну секунду остановился, когда все засмеялись.
— Вообще, мы протестуем против оскорблений Кораблева и требуем, чтобы вопрос был поставлен на школьном совете.
— И останетесь в меньшинстве, — возразил Николай Антоныч и кивнул нам. Мы подошли.
— Беспризорник?
— Нет.
— С Наробраза, — объяснила толстуха и положила на стол бумагу.
— Откуда ж ты, Григорьев? — читая бумагу, внушительно спросил меня Николай Антоныч.
— Из Энска.
— А как сюда попал, в Москву?
— Проездом, — отвечал я.
— Вот как, милый. Куда же ты ехал?
Я набрал в грудь воздуху и ничего не сказал. Меня уже сто раз спрашивали, кто да откуда.
— Ну, мы с тобой еще потолкуем, — Николай Антоныч написал что-то на обороте моей бумаги из Наробраза. — А не убежишь?
Я был уверен, что убегу. Но на всякий случай сказал:
— Нет.
Мы ушли. На пороге я обернулся. Игорь, с нетерпеливым презрением ожидавший конца нашего объяснения, быстро говорил что-то, а Николай Антоныч, не слушая, задумчиво глядел мне вслед. О чем он думал? Уж, верно, не о том, что сама судьба явилась к нему в этот день в образе заморыша с темными пятнами на голове, в болтающихся сапогах, в форменной курточке, из которой вылезала худая шея.
А заморыш думал, дадут ли пожрать да нельзя ли удрать. Если бы толстая девушка не ругала его за «невежество», пожалуй, он сказал бы ей, как плохо у него на душе, как скучно. Но он ничего не сказал.
Глава девятнадцатая. Слушаю сказки
«До первого теплого дня» — иначе я и не думал. Спадут морозы и — до свиданья, только меня и видели в детском доме! Но вышло иначе. Я никуда не удрал. Меня удержали чтения…
С утра мы ездили в пекарню за хлебом, потом занимались. Считалось, что мы в первой группе, хотя по возрасту кое-кому пора уже было учиться в шестой.
Старенькая преподавательница Серафима Петровна, приходившая в школу с дорожным мешком за плечами, учила нас… Право, мне даже трудно объяснить, чему она нас учила.
Помнится, мы проходили утку. Это были сразу три урока — география, естествознание и русский. На уроке естествознания утка изучалась, как утка: какие у нее крылышки, какие лапки, как она плавает и так далее. На уроке географии та же утка изучалась, как житель земного шара: нужно было на карте показать, где она живет и где ее нет. На русском Серафима Петровна учила нас писать «У-т-к-а» и читала что-нибудь: по-немецки утка так-то, а по-французски так-то. Кажется, это называлось тогда «комплексным методом». В общем, все выходило «запоходом». Очень может быть, что Серафима Петровна что-нибудь перепутала в этом методе. Она была старенькая и носила на груди перламутровые часики, приколотые булавкой, так что мы, отвечая, всегда смотрели, который час.
Зато по вечерам она нам читала. От нее я впервые услышал сказку о сестрице Аленушке и братце Иванушке.
Али-Баба и сорок разбойников в особенности поразили меня. «Сезам, отворись!» Я был очень огорчен, прочтя через много лет в новом переводе «1001 ночи», что нужно читать не Сезам, а Сим-Сим, и что это какое-то растение, кажется, конопля. Сезам — это было чудо, заколдованное слово. Как я был разочарован, узнав, что это — просто конопля.
Без преувеличения можно сказать, что я был потрясен этими сказками. Больше всего на свете мне хотелось теперь научиться читать, как Серафима Петровна.