Однажды, подходя к Старой Руссе, мы сбились с дороги и заблудились в лесу. Я лег на снег и закрыл глаза. Петька пугал меня волками, ругался, даже бил — все было напрасно. Я не мог больше сделать ни шагу. Тогда он снял шапку и бросил ее на снег.
— Ты клятву давал, Санька, — сказал он, — бороться и итти, найти и не сдаваться. Значит, ты теперь клятвопреступник? Сам сказал — клятвопреступник не получит пощады.
Я заплакал, но встал. Поздней ночью мы дошли до деревни. Деревня была староверческая, но одна старушка все же приняла нас, накормила и даже вымыла в бане.
Так от деревни к деревне, от станции к станции мы, наконец, добрались до Москвы.
Дорогой мы продали, променяли и проели почти все, что было взято с собой из Энска. Даже Петькин кинжал в ножнах из старого сапога был продан, помнится, за два куска студня.
Непроданными остались только наши бумаги-клятвы, подписанные кровью «П. С.» и «А. Г», и адрес Петькиного дяди.
Дядя! Как часто мы говорили о нем! В конце концов, он стал представляться мне каким-то паровозным владыкой: борода по ветру, дым из трубы, пар из-под котла…
И вот наконец — Москва! Морозной февральской ночью мы выбрались через окно из уборной, в которой провели последний перегон, и спрыгнули на рельсы. Москвы было не видать, темно, да мы ею и не интересовались. Это была просто Москва, а дядя жил в Москве-товарной, седьмое депо, ремонтная мастерская. Два часа мы блуждали по шпалам, путались среди сходящихся и расходящихся рельсов. Начинало светать, когда седьмое депо предстало перед нами — мрачное здание с темными, овальными окнами, с высокой овальной дверью, на которой висел замок. Дяди не было. Не у кого было даже спросить о дяде. Утром в комитете седьмого депо мы узнали, что дядя уехал на фронт.
Все кончено! Мы вышли и сели на эстакаду.
Прощайте, улицы, на которых растут апельсины, прощайте, ночи под открытым небом, прощайте, нож за опояской и кривая шашка в серебре!
На всякий случай Петька вернулся в комитет — спросить, не был ли дядя женат? Не осталась ли тетя? Нет, дядя был холостой. Он жил, оказывается, в каком-то вагоне и так в этом вагоне и поехал на фронт.
Совсем рассвело, и Москва была теперь видна: дома, дома (мне казалось, что все это — вокзалы), огромные кучи снега, редкие трамваи. И снова дома и дома.
Что делать?
Так начались плохие дни. Чем мы только ни занимались! Мы дежурили в очередях. Мы нанимались к буржуям сгребать снег с панелей перед домами — была объявлена «трудовая повинность». Мы выгребали из цирковой конюшни навоз. Мы ночевали в подъездах, на кладбищах, на чердаках.
И вдруг все переменилось…
Мы шли, помнится, по Божедомке, мечтая только об одном: встретить где-нибудь костер; тогда случалось, что костры разводили и на Кузнецком. Нет, не видать! Снег, темнота, тишина! Холодная ночь. Подъезды, куда ни глянь, закрыты. Дрожа, мы шли и молчали. Боюсь, пришлось бы Петьке снова бить шапкой о землю, но в эту минуту пьяные голоса донеслись из подворотни, мимо которой мы только что прошли. Петька зашел во двор, я сел на тумбу, стуча зубами и засунув в рот дрожащие пальцы. Петька вернулся.
— Айда! — радостно сказал он. — Пустили!
Глава шестнадцатая. Первый полет
Хорошо спать, когда над головою крыша! Хорошо в двадцатиградусный мороз сидеть у «буржуйки», колоть и подкидывать дровешки, пока не загудит в трубе! Но еще лучше, развешивая соль или муку, думать о том, что за работу нам обещан сам Туркестан. Мы попали в притон инвалидов-спекулянтов. Хозяин притона, хромой поляк с обваренной мордой, обещал взять нас с собой в Туркестан. Оказывается, это не город, а страна, столица — Ташкент, тот самый Ташкент, куда каждые две-три недели ездят наши инвалиды.
Мы нанялись к этим жуликам паковать продукты. Жалованья мы не получали — только стол и приют. Но мы были рады и этому.
Если бы не хозяйка, жена хромого спекулянта, жизнь была бы просто недурна! Хозяйка нам досмерти надоела.
Толстая, с вытаращенными глазами, тряся животом, она прибегала в сарай, где мы паковали продукты, посмотреть, все ли цело.
— Пфе! А пфе! Як се поважашь то робиць![1]
Робиць не робиць, а действительно это было не так просто — развешивая, например, свиной шпик, не отщипнуть хоть маленький кусочек. Пилёный сахар сам застревал в рукавах и карманах. Но мы держались. Эх! Знали бы мы, что все равно не видеть нам Туркестана, как своих ушей, — пожалуй, чего-нибудь и не досчиталась бы старая ведьма!
Однажды (мы работали в притоне уже третий месяц) она примчалась к нам в одном халате. В руках у нее был замок, которым наш сарай запирался на ночь. Вытаращив глаза, она остановилась на пороге, оглянулась и побледнела.
— Не биться, не стучаться, — прошептала она и схватилась за голову. — Не кричать! Молчать!
Мы и опомниться не успели, как, тяжело дыша, она задвинула засов, повесила замок и ушла.
Это было так неожиданно, что с минуту мы и точно молчали. Потом Петька выругался и лег на пол. Я тоже лег, и мы стали смотреть — под дверьми была узкая щель.