А Катя была деловита, и потому он еще больше смущался.
О чем только он не передумал, когда рвался к ней, сколько раз мысленно прорепетировал те первые, самые нужные слова, которые он скажет при встрече. И вот эта встреча случилась, а он сидел молча.
— Выпить хочешь? — спросила она. — У меня есть спирт… По глотку можно…
Он хотел сказать «хочу», ибо выпивать приходилось и в войну, и до войны, в сороковом, хотя тогда хитрили и делали это подпольно, но снова ничего не сказал.
Катя налила:
— На! Давай выпьем! Не могу только понять, что ты во мне нашел…
Сделала она это с очень уж нарочитой бравадой, и Алеша понял, что она тоже смущена и растеряна.
Он выпил. Половину или даже больше граненого стакана. Чуть не задохнулся.
Из глаз Кати посыпались слезы, она судорожно стала хватать ртом воздух.
— Ну как, художник? — наконец выдавила она. — Девяносто шесть градусов!
Он, казалось, не опьянел, но сразу осмелел:
— Какой я художник!
— Ладно, ладно, я шучу, — сказала Катя. — Кстати, это ведь я от Кучкина узнала, что ты рисуешь. Помнишь? Он начальником клуба у вас был…
— Конечно, как не помнить! Такой…
— Похоронили мы его вчера вечером. Вместе с другими. Двадцать три человека… Опять — братская.
— Как? — Алеша даже не понял.
— Вот так. Шальная мина, в живот, — пояснила Катя. — И знаешь что: очень прошу, береги себя!
Это она произнесла умоляюще, как заклинание.
…Чуть светила коптилка в крошечной палатке.
Алеша целовал Катю, она почти не противилась.
…И весь мир словно исчез, остались только он и Катя, шептавшая какие-то ласковые слова… Он почти не слышал этих слов, но потом в памяти вдруг резко обозначилось:
«Зачем я тебе, такая старая, нужна?»
«Я же, дурачок, намного тебя старше!»
Что он говорил, не помнил. Вроде оправдывался.
…Они расстались, когда было совсем светло. То ли она заторопилась, то ли он. Может, и он?
Катя оделась, привела себя в порядок и вдруг сказала:
— А ведь ты не меня любишь!
Он не понял. И ответил обиженно и явно невпопад:
— Почему? Зачем ты так?..
Она улыбнулась, и, кажется, грустно:
— Да нет, просто так… А ведь я тебя еще с Долины…
Алеша снова повторил:
— Зачем ты? Почему?
И добавил, когда она промолчала:
— Мне так хорошо с тобой. Подумаешь — четыре года! Разве об этом надо сейчас говорить!
— Не о том я, — Катя подняла глаза. Ресницы чуть горько и обиженно дрожали. — Ведь замужняя я… Была… И дочка у меня, Ксана… С мамой осталась в городе Юрьевце. Слышал такой? Дочке пятый год пошел. А Юрьевец — на Волге. Ивановская область.
Алеша ничего не понимал. Дочка. Ну и что! Юрьевец — не слышал, но Ивановскую область, конечно, знает. Не был, правда, там, но знает… Так в чем дело?
— Катюша, о чем ты? Неужели ты думаешь… — начал он.
— Береги себя, — остановила его Катя. — А я о чем? Ну, как тебе сказать… ты ласкал меня, а называл Верой, Верочкой…
Вечером пришло долгожданное письмо из Ленинграда. От мамы и баб-Мани. О Вере в письме ни слова.
XVIII
У лошадей, старых, довоенных, красноармейских лошадей, сейчас, в войну, проявилась поразительная реакция — и привычка! — на выстрел. У сохранившихся в живых порой больше, чем у них, красноармейцев, было спокойствия, выдержки и готовности сделать все, что нужно, — без суеты и паники…
Но вот на выстрел или даже в предчувствии его лошади вздрагивали, а то и вставали на дыбы.
Ко всему они так трудно привыкали до сорок первого… А сейчас тянут на себе такое, что им, горновьючным, до войны и не снилось. И как тянут!
Глупо сейчас думать о лошадях, когда гибнут люди, но он, Алеша, думает…
Он любит лошадей и до войны мечтал о всякого рода живности, О собаке и кошке. Об аквариуме с рыбками и клетке с птицами. О морских свинках и черепахах. Об ужах и ящерицах. У некоторых из его соучеников по школе такие животные дома водились, а у него — никого. Он не раз просил маму и папу, баб-Маню, но сам понимал: ничего не получится. Мало ли что у кого есть. У него и трехколесного велосипеда, о котором он так тогда мечтал, и даже часто, забившись куда-нибудь, где его никто не мог найти, плакал редкими слезами, не было в детстве. Не имел он потом и двухколесного, хотя у некоторых его сверстников редко по тем временам, но были.
И опять вспоминал и ругал себя.
Был у них в школе один парень в восьмом классе. Записался в конноспортивный клуб «Спартака» и, уже когда учился в девятом, стал чемпионом Ленинграда. Валя Глущенко — так его звали. И все завидовали ему, а он, Алеша, может, больше всех, но почему-то не решился тогда спросить разрешения у родителей записаться в конноспортивный клуб. Почему? На это он не мог даже сейчас, став взрослым, ответить. Родителей боялся или заранее, пусть еще неосознанно, прочил себе нелегкую судьбу художника? Кто знает… Или — одно, или — другое, или?.. А Валя Глущенко, когда Алеша уже занимался в Академии художеств, как говорили, не успев кончить Технологический институт, попал на Карельский перешеек в конную разведку… И погиб. Погиб, как там же погиб и отец. Алеша долго почему-то завидовал Вале Глущенко. И до Красной Армии — в сороковом. И в армии, когда попал в «лошадиную» 96-ю горнострелковую дивизию…