Любопытная Маша поднесла к змеиной морде травинку. Гадюка смотрела в упор злющими глазами и сквозь закрытый рот выбрасывала черный, рогатинкой, язык.
— Ой, ты, окаянная! Да души ты ее! — сердилась тетя Дуня.
— Убивай, убивай, матушка, — твердила бабка Степанида. — Кто гадюку убьет, тому сорок грехов простится.
— Да у меня и нет столько, — улыбалась Женя. — Ну, чьи грехи на свою душу принимать? Твои, Федот Иванович?
— Куда там мои… На мои грехи удава не хватит… Лучше у молодых грехи сыми.
— Тогда у Тоньки. Сколько, Тонька, грехов?
— У меня их и вовсе нет, — ответила Тоня.
— Ну да, нету. На чужих мужиков заглядываешься, — это тебе не грех?
— А на кого она заглядывается? — спросил кто-то.
— Мы знаем, на кого! — и Женя косой отхватила гадюке голову.
Тоня почувствовала, что краснеет, и отвернулась. Но на ее счастье разговор этот оставили.
— Молодчина ты! — сказал Леонид Жене.
— А чего молодчина, — они на жаре разомлевают, еле ползают. Хватай за шею и все…
— Она у нас на всю деревню сорви-голова, — сказал Федот Иванович. — Прошлым летом сама немца привела. Да еще парашют, слышь, заставила его тащить. Да на работе она два раза нас обойдет да наперед всех запятую поставит.
— Это я и сам вижу. Плачут мои часы.
— Ты себе подсобницу возьми, — задорила Женя. — Вон Тоську возьми. Я вас обоих перекошу.
— Вы согласны? — обернулся Леонид к Тоне.
Она вся похолодела под его взглядом и смогла только переспросить: «Я?»
— Не бери ее, начальник! — крикнул Федот Иванович. — Гляди, я покажу, как она до обеда косила.
Он вскочил, нарочно неловко махнул два раза косой, потом уперся в косовище и застыл, глядя вперед так же, как Тоня смотрела вслед старшему лейтенанту, и состроил такую печальную гримасу, что все захохотали. Постояв так с минуту, он снова сделал два неловких взмаха и опять остановился, прислонившись к косовищу, словно убитый тяжелым горем. Он не замечал, что из-за пояса его торчала исподняя рубашка, и от этого было еще смешней.
— Вот как она сегодня косит! — сказал Федот Иванович, довольный тем, что развеселил народ.
— Полно тебе насмехаться попусту, — заметила ему тетя Дуня, — не хуже других Тоня работает. Это сегодня она чего-то не в себе.
Тоня упала на траву лицом, и ее плечи стали дергаться.
— Ты что? — спросила тетя Дуня.
Федот Иванович подошел к ней и смущенно сказал:
— Слышь, девка, за шутку не серчай, в обиду не вдавайся.
— Не лезь ты к ней, — позвала его тетя Дуня. — Она сама лучше успокоится. Пошли, бабы!
Колхозники отправились на луг.
У кустарника, на травке, замусоренной яичной скорлупой и клочками бумажек, осталась бабка с ребятами, лежащая в отдалении Тоня да пес, вываливший сухой язык.
— Ты уйди оттуда, касатка, — сказала бабка, — там змей лежит, как бы не было чего. Иди, здесь доплакивай. Змей хоть и без головы, а пока солнышко не зайдет, — живой.
— Чего они смеются около меня, бабушка? — Тоня поднялась. — Никогда не смеялись, а как свежий человек появился, так и начали насмехаться. Чего они меня перед ним позорят?
— А ты поплачь, поплачь, касатка. Иди сюда да поплачь. Это хорошо… — говорила бабка тихонько и ласково, и Тоня знала, что ничего-то она не слышит и не понимает. Но ей так захотелось рассказать о старшем лейтенанте, что она стала вспоминать вслух все по порядку.
— Я, бабушка, попалась оккупантам в Островках, — говорила Тоня. — Раз в марте месяце пошла я под вечер в лесок собрать хворосту. Вот пошла я за хворостом, а наши, слышно, уже близко стреляют. Собираю я хворост — слышу: кусты шумят. Напугалась я тогда страшно. Легла в снег, не шелыхаюсь. Лежу, а слышу — за кустами кто-то таится. Полежала я, полежала, надо, думаю, домой ползти, подальше от беды. И вдруг кто-то на меня сверху — хлоп, рот рукой зажал. А от руки махоркой пахнет. Перевернул он меня, белую хламиду с головы снял, и вижу: каска зеленая: «Батюшки, думаю, свой, стриженый!» А была я тогда оборванная, грязная. Это не потому, что нечего было надеть, кое-что у меня схоронено было, да так мы, все девки, извозившись, ходили, чтобы фашисты меньше приставали.
Вот стоит наш солдатик, глаза выпучивши, после еще двое подходят, и один из двух — вот этот, старший лейтенант. Подошли, подняли его на смех: «Хорошего, говорят, „языка“ поймал».
А этот оправдывается: «Больно ловко, говорит, ползет». Они посмеялись еще, дали хлебушка русского, поспрошали, где тут немцы стоят и собрались идти.
Тень уже далеко уползла от того места, где сидела Тоня, а бабка держала на руках малыша и задумчиво глядела на поле, вспоминая, как и она, бывало, косила на этих холмах.