Бабочка-психея вспорхнула, улетела туда, в эту синюю грезу между солнцем и морем, и вернулась к берегу Суминоэ, пролетев в один миг четырнадцативековое сновидение. И я почувствовал, что подо мной тихо скользила лодка; то было во время царствования микадо Юриаку. А дочь морского царя говорила голоском нежным, как звуки Эоловой арфы:
— Пойдем во дворец отца моего; там всегда все синее.
— Почему синее? — спрашивал я.
— Потому что я спрятала в ящик все облака, — отвечала она.
— Но мне пора домой, — утверждал я.
— В таком случае, — промолвила она: — Курумайя с вас должен получить только 75 сен...
Вдруг я проснулся в дойо — время сильнейшей жары, в двадцать шестом году летоисчисления Мейдзи, в чем мог убедиться по линиям телеграфной проволоки, которые тянулись вдоль берега и терялись вдали. Курумайя все еще летел мимо синих видений неба, моря и горных вершин; но белые облака исчезли, и скалы сменились рисовыми и овсяными полями, тянущимися к далеким холмам. На миг телеграфная проволока приковала мое внимание: на верхней проволоке сидела стая маленьких птиц; они смотрели на дорогу и ничуть не смутились нашим появлением. Они не двигались и равнодушно смотрели на нас, как на мимолетное видение. На протяжении целых миль проволока была усеяна ими и не было ни одной птички, обращенной хвостом к дороге. Я не понимал, почему они так сидели, на что так смотрели. Я махнул шляпой и крикнул, хотел спугнуть и смешать их ряды; несколько птичек, щебеча, вспорхнули, но тотчас же опять уселись на прежнее место. Остальные же и вовсе не обратили внимания на меня.
Какой-то странный гул заглушал громкий стук колес, и когда мы мчались по деревне, я мимоходом сквозь открытую дверь хижины увидел огромный барабан, в который били голые люди.
— Курумайя, — воскликнул я, — что это такое?
Не останавливаясь, он отвечал:
— Теперь повсюду то же; давно стоит засуха, и поэтому воссылают молитвы к богам и бьют в барабаны.
Мы мчались мимо других деревень, и везде я видел барабаны различной величины и слышал их гул; он доносился неведомо откуда, разносился по далеким рисовым полям, и другие барабаны отвечали, как эхо.
А я опять задумался над судьбой Урасимы. Я думал о картинах, поэмах и пословицах, сложившихся под влиянием этой легенды в фантазии народа. Я вспомнил гейшу в Ицумо, которая на каком-то празднике исполняла роль Урасимы; из маленького лакированного ящичка в роковой момент вознесся дымок от благовонного курения. Я думал о происхождении пляски и об исчезнувших поколениях гейш; это породило мысль о прахе и пыли в отвлеченном смысле и естественно обратило мое внимание на настоящую пыль, клубами поднимающуюся под сандалиями моего Курумайя, которому надо было заплатить только 75 сен. И я стал рассуждать о том, много ли человеческого праха в этой пыли, и что важнее в вечной закономерности вещей: кровообращение или вращение этих пылинок? Я испугался моих рассуждений, слишком далеко уходящих вглубь давно минувших времен, и постарался доказать себе, что легенда об Урасиме потому прожила тысячу лет, делаясь с каждым столетием все прекраснее, потому пережила все остальное, что в ней скрыта глубокая истина. Но какая? На этот вопрос я не мог ответить.
Стало нестерпимо жарко.
— Курумайя, воскликнул я: — у меня горло пересохло. Нельзя ли достать воды?
Он ответил, не останавливая своего бега:
— В деревне «Длинный Берег», недалеко отсюда, большой водопад — там благородный господин найдет свежую воду.
— Курумайя, — спросил я опять: — вот сидят птицы; почему они смотрят так на дорогу?
— Все птицы сидят по ветру, — ответил он, ускоряя свой бег.
Я засмеялся; сначала над своей глупостью, потом над своей забывчивостью; мне вспомнилось, что давно, еще в детстве, я это знал. Быть может, я так же забыл и тайну Урасимы?..
Я опять подумал о нем. Я увидел дочь морского царя, разряженную для его приема. Она ждала его — долго, напрасно... Вдруг возвратилось облачко, жестокое облачко, вестник того, что милый ей изменил. Я видел печаль морской царевны и видел, как добродушные неуклюжие морские чудовища утешали ее. Но в рассказе об этом не говорилось, и люди жалели одного Урасиму.
Я подумал: справедливо ли, что мы жалеем Урасиму? Правда, боги его ослепили, но кого же боги не ослепляют? И разве не вся жизнь есть наваждение? Урасима был ослеплен, потерял веру и открыл ящичек. Потом умер без всяких страданий, и народ возвеличил его, воздвигнул ему могильный памятник. За что же жалеть его?.. У нас эти драмы разыгрываются совершенно иначе. Если мы ослушались наших богов, то мы обречены жить дальше и изжить всю глубину страдания; нам не дают счастья умереть в надлежащий момент, из нас не делают маленьких божков с неотъемлемыми правами...