Была осень, время прозрачностей и резких световых переходов. Солнечный блеск стал белее, резче стали все тени, и контуры предметов обрисовывались остро, как края стеклянных осколков. Всюду на черной вулканической почве обнаженные места, выжженные жарким летним солнцем, снова покрылись полосами и лентами мягкой блестящей зелени. С высоких сосен раздавался резкий крик цуку-цуку-боси. А над рвами и канавами зигзагами носились, играя, сверкающие трепещущие стрекозы — розовые, голубые, перламутром переливаясь на солнце.
Быть может, вследствие необыкновенной прозрачности утреннего воздуха полицейский увидел вдали на рельсах нечто необычайное. Он затенил рукою глаза и посмотрел на часы. От острого взора японского полицейского ничего не ускользает, как и от глаз недвижно висящего в воздухе коршуна.
Помню, раз в далеком Оку мне захотелось посмотреть на уличный карнавал. Самому мне не хотелось показываться: я сделал маленькую дырочку в бумажном окне и стал выглядывать на улицу. По улице шел полицейский в белоснежном плаще и мундире; было лето. Он шел, не оглядываясь ни вправо, ни влево; казалось, что он вовсе не видел ни толпы, ни танцующих, мимо которых он проходил. Но вдруг он остановился около моего дома и прямо вперил взор в дырочку бумажного окна: за этой дырочкой он увидел глаз, который по форме признал не японским. Он вошел в гостиницу и справился о моем паспорте, который был уже визирован.
То, что полицейский деревенской станции увидел и о чем он потом доложил, были две человеческие фигуры, которые около полумили к северу от станции пересекли рисовые поля и подошли к рельсам; очевидно они шли с северо-запада из какой-нибудь деревенской усадьбы. Одна из них, женщина, судя по цвету платья и кушака, была еще очень молода. Ранний поезд из Токио должен был прибыть через несколько минут, со станции уже виден был приближающийся дымок. Вдруг человеческие фигуры побежали по рельсам, по которым должен был пронестись поезд, и скрылись за поворотом дороги. То были Таро и О-Иоши. Они бежали так быстро, отчасти чтобы скрыться от внимания полицейского, отчасти чтобы встретить поезд по возможности дальше от станции. Но за поворотом они остановились и потом медленно продолжали свой путь.
Пар от локомотива уже почти касался их; поезд был совсем близок; они сошли с рельс, чтобы не дать машинисту повода к тревоге. Они стояли и ждали, держа друг друга за руки...
В следующий момент их уха коснулся глухой грохот, и они почувствовали, что настало роковое мгновение. Они ступили на полотно железной дороги и быстро легли между рельсами, крепко прижавшись друг к другу. От приближающегося чудовища рельсы дрожали и гудели, как наковальня под ударами молота.
Юноша улыбался; девушка, обнимая его, прошептала:
— На время двух и трех жизней я твоя супруга, — ты мой супруг, Таро-сама!
Таро не мог больше ответить: несмотря на чрезвычайное усилие машиниста, поезда не удалось остановить, и колеса пронеслись по О-Иоши и Таро, разрезав их, как громадным ножом...
Деревенские жители украшают цветами в бамбуковых вазах надгробный камень, под которым спят, венчанные смертью, любовники. Над их могилой зажигают благовонные травы, творят молитвы.
Это не правоверно, потому что буддизм запрещает самоубийство, а это буддийское кладбище. Но в этих обрядах скрыта глубокая религиозность, заслуживающая уважения.
Вы спросите, почему и как люди молятся этим усопшим.
Не все молятся им; молятся те, кто любит, особенно кто любит несчастно. Остальные лишь украшают их могилу, произнося над нею благочестивые тексты. Но любящие воссылают с этой могилы к небу молитвы о помощи и сострадании.
Я спросил, почему этим усопшим воздают столько почестей, и ответ был таков:
— Потому что они так много страдали.
И кажется мне, что вдохновляет такие молитвы нечто, что древнее и вместе с тем современнее религии Будды, —
ГЕЙША
Как тихо начало японского празднества! Иностранец, впервые присутствующий на японском банкете, не может представить себе, как он шумно кончается.
Тихо входят нарядные гости и молча рассаживаются на подушках. Девушки неслышно, скользя по полу босыми ногами, расставляют лакированные приборы на ковриках перед гостями. Сначала в зале только шелест и колыхание, легкое волнение, улыбки — все еле внятно, как в сновидении. Извне тоже не доносится ни единого звука, потому что увеселительные дома обыкновенно строятся вдали от улиц, среди больших тенистых садов. Наконец церемониймейстер, хозяин или устроитель прерывает молчание обычной фразой:
— О-сомацу де годзаримасу га! доцо о-хаши!
С безмолвным поклоном гости берут свои хаши (палочки, служащие для еды вместо наших ножей и вилок) и принимаются за трапезу. Но и хаши в их искусных руках не производят ни малейшего шума.
Девушки наполняют кубки гостей горячим саке; и только после того, как опустеют несколько блюд и осушатся несколько кубков, начинается разговор.