надменная птица
могла ль не разбиться?
И снова нашли меня в море
и снова на берег тянули
викинги воины
иноки воины
Иначе нынче
червивое платье
чужой королевы
теперь
волны качают
уже без
принцессы бывшей
Когда я умру,
я вернусь сумасшедший
и пьяный и дерзкий
и словно обдолгий
словом
Зачем? зачем
спрашиваешь
потемневшая ткань обмякла
в каждой складочке
личиночки-бабочки
линии на ладони
ведут непонятно куда
куда?
скоро
скоро
Кружись, сумасшедший,
кружись!
Кыш-кыш, моя мышка,
кыш-кыш уходи!
Изыди и вновь закружись
спираль в голове моей!
Стебель мой детородный,
кружи в синеве!..
«Ну вот, видишь», — сказала Любовь: «дом должен принадлежать мне».
— Дура ты, Любовь! — тихо сказала Капля. И жестяное ведро повторило за ней, как будто оно не ведро вовсе даже, но попугай говорящий: «Дура!»
— А дура ты, главным образом, вот почему, — продолжала Капля. Видимо, её пробило на пафос, — Если действительно ты Любовь, а не хуйня околопохотливая, то ничего тебе не может принадлежать! А если вопреки существующему миропорядку ты и приобретешь какую-нибудь недвижимость, то это в известной тебе, Любви, терминологии «апокалипсис» называется.
— Чего? — переспросила Любовь.
— Ничего. Дура ты. Вот чего. Конец света, иначе глаголя. Сечешь?
— Ага. — сказала Любовь.
— Ну и ступай себе с миром! Иди вон, мельницу поверти! Ты же любишь, когда все быстро, сразу, и чтоб так все мельтешило перед глазами, что чуть не дух бы вон из обоих.
— Ага.
— Ну так и не насилуй себе внутреннее свое существо. Иди-иди, поверти, — тебе понравится!
— А дом как же? — не унималась Любовь. — Тебе что ль?
— Какой ещё дом? Мне-то он для чего. Мне вон весь мир дом. Я часть. Я идея себя самой. А ты, кстати, жених мой, ибо аз есмь невеста твоя. Вы, гражданин-секретарь, так и пометьте в заявлении: Капля — невеста Любви; Любовь — каплин жених. Смешно, да? Каплун почти. Правда смешно? — и Капля захохотала.
Тогда из-за бархатной синей портьеры выступил кот в сапогах и прикусил Капле язык. «Сколько с нас за это невольное безобразие?» — спросила овладевшая собою Любовь…
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ,
Надо сказать, что победоносен он в принципе. И всегда был таким. Сколько мы его помним?
А что такое, собственно, долго? Это чувство? Интересно, что об этом думают Лена с Колей? И ещё интересно, способны ли на чувства, а значит и мысли, цветки? Что думает об этом Онегин?
До войны он на кораблях сперва плавал. Сперва юнгой. Предок его, участвовавший в знаменитой Невской битве под воен. руководством Александра Влекомого, уже потом, в качестве вольнонаемного механизма служил на норманской галере фрейдОй.
Но ему, Онегину, память предков поначалу была неписана. Не в смысле, законом неписанным она служила ему за иным неимением, кроме совести, как и я, но просто не была интересна. Отсюда нет необходимости выводы делать, но если очень уж хочется, то слушайте меня предки: работать, работать и ещё раз работать над жизнию всем вам надлежит, чтобы было нам с Онегиным интересно. А то как? И нельзя без вас с одной стороны, а с другой — кто вы нам? Очевидно одно, Метерлинк решительно добрее меня.
Когда упала первая бомба, Онегину было все так же скучно, как и с Татьяной по саду гулять; слушать её милую, но глупую добридЕнь. И лишь когда упала сто восемьдесят первая бомба, за секунду до падения каковой, в нее, бомбу, ударила пуля немецкого снайпера, метившего, надо сказать, Онегину прямо в чакру, что, а именно попадание пули в пролетавшую мимо бомбу, и спасло малоинтересную самому прожигателю жизнь, — о, лишь тогда наконец глупый Онегин позавидовал убиенному им же в мирное, доброе, глупое время Ленскому Вове восемнадцати лет от рОду.
И взялся за ум путешественник хуев. Точней за оружие. Взял его в руки и пошел гадов бить.
Удивлялись все командиры: откуда такой Онегин у них! Не было в его безупречной стрельбе никакого азарта животного. Убивал всех наповал, ни одна пуля не мимо. Все в цель. Но что за цель-то, недоумевал политрук, когда, снова и снова вглядываясь в лицо своего подчиненного, не находил там никаких с лишкОм человеческих гримас; ненависти ли, жажды мЕсти ли, или жажды местИ этих гадов-фашистов поганой метлой с необъятного лона родимой земли, — ничего такого, сколь не пыжился, не усматривал политрук в утонченном лице Онегина.
Убивал фашистов тот наповал, как будто не наповал. Хоть и насмерть всегда, но словно отец ребенка по жопе ремнем. Токмо что повод быть может чуток серьезней.