— Над кем же это я измываюсь, сынок? — обернулась она резко, как ужаленная, — уж не над тобой ли?
— Да и надо мной… когда другим жить не даешь.
— Другим… — злобно прошипела мать, — другим, говоришь? Кому это другим? Кому?
— Невестке своей, чего там вертеть!
— Да я ради добра твоего, дурная голова, глаза хочу тебе открыть!.. Или лучше, чтоб я сидела, сложа руки, и ждала, когда меня слопают? Знаешь, как медведь-шатун корову задрал?
— Да какой из нее медведь? — смутившись немного, спросил Иван.
— Вот попадешься ей в лапы — увидишь! — покачала она угрожающе головой. — Медведи не только в лесу водятся…
— Ну-ну! — усмехнулся Иван. — Кого же это она задрала?
— Погоди, погоди! Тебя с потрохами проглотит…
— С ума сошла! — рассердился Иван. — Какая муха тебя укусила, совсем сбесилась…
— Сбесилась, сбесилась… Вот, погоди, когда обдерет она тебя, как липку, увидишь!
Иван широко раскрыл глаза.
— Кто?
— Та, за которую ты горой стоишь. Другому некому.
— Как так? — бестолково затоптался он, сглатывая липкую слюну.
— Да вот так. Полагается ей.
— Что ей полагается?
— Имущество наше, вот что.
— Как так, полагается?
— Полагается, по закону.
Иван смотрел на нее, ничего не соображая, словно спросонку.
— По какому такому закону?
— Как со Станкой Вылювой вышло. Вылю помер, Станка вышла второй раз замуж и оттяпала у них самую лучшую землицу. В воскресенье в церкви я виделась со сватьей Мариной, спрашивала. Да и не спрашивала даже, она мне сама начала все рассказывать. Сватья, говорит, и у вас в доме волчиха завелась, всех вас сожрет, говорит, все ваше добро к рукам приберет. Ты вот послушай, говорит, что нам наша сношка устроила… Обобрала нас до нитки, ножи — вилки, говорит, и то не постыдилась взять… Дома теперь — шаром покати…
Иван слушал, как громом ударенный. Ему и в голову ничего такого не приходило.
— Постой, дак ведь дате у нее? — глухо произнес он наконец.
— Из-за дитя-то и есть! — придвинулась она к нему поближе. — Из-за ребенка… Если нет ребенка, тогда другое дело… А когда есть, то и ребенка долю и свою долю берет… Закон такой есть.
Иван вздрогнул, будто кто-то холодной ладонью провел ему по спине. Ему показалось, что вдруг похолодало. Ноги словно отняло, руки бессильно упали. Он сгорбился, как старик, и тяжело опустился у кровати матери, стоявшей под навесом. Ему хотелось знать все точно: что возьмет Тошка, по какому праву возьмет, но старая, съежившись, молча уставилась в звездное небо. Невидящие глаза ее медленно опустились, пока не уперлись взглядом в две печные трубы Малтрифоновского дома. Чем больше она на них смотрела, тем все сильнее ей казалось, что это вовсе не трубы, а люди, которые медленно поднимаются и хотят прыгнуть в их двор. Старая знала, что это обыкновенные трубы, но все же кулаками протерла глаза и снова пристально уставилась на них.
Из Тошкиной комнаты донесся сонный плач. Плакал Пете. Откинулось домотканое покрывало, и послышался тихий, печальный шепот: „Тихо, родненький, успокойся, водички не хочешь?“
„Ишь, как все слышно“, — подумала старая и напрягла слух. Но все кругом смолкло, казалось, притаилось. Только однообразно звенели цикады. Эту песню с трудом улавливал человек, выросший на равнине. Она ему казалась продолжением тишины, глубокой и бесконечной тишины светлых летних ночей, словно трепет звезд, словно дуновение невидимого ночного ветерка. По улице прогремела запоздалая телега, послышались чьи-то шаги, и все снова смолкло. Собака лениво тявкнула, будто так, только для порядку.
— Пора спать, — опомнилась старая, — поздно уже.