13. Лукач в Вене
В кафе «Ландтманн», стоящем на Ринге неподалеку от Бургтеатра, Вольфганг Краус (публицист, основатель Австрийского литературного общества — одного из немногих мостов, которые в долгие холодные годы после Второй мировой войны соединяли Западный мир и страны Востока) рассказывает мне о лекции, прочитанной Лукачем в здешнем подвале. Было это, как говорит Краус, году в 1952-м; лекция Лукача запомнилась ему как серое советское пропагандистское собрание, слушателей было не много, десятка три, зато встреча транслировалась по радио во многих коммунистических странах.
Выступление, получившее скромный и одновременно всемирный резонанс, подчеркивает и доводит до парадокса объективный пафос Лукача, способного поставить себя на службу высшим ценностям и спуститься с вершин высокого стиля на скромный, грубоватый уровень микрофонов, принимая риск, который подразумевает подобное служение, и в то же время проявляя великодушную готовность переступить через себя.
Лукач — противоположность венскому духу, которому он, как и всякий венгр, не симпатизировал. Вена (та Вена, где он жил в изгнании) была городом современной кризисной ситуации, которую он решительно заклеймил в «Разрушении разума», кажущемся созданной руками Лукача карикатурой на его мысль. Вена — место кораблекрушений, пусть и прикрытых иронией, скепсисом по отношению ко всеобщему и ко всем системам ценностей. Очевидно, что выше подобного скепсиса может находиться лишь отблеск трансцендентального, чуждого диалектической системе мысли. Лукач — воплощение современного мыслителя, обращающегося в своих рассуждениях к сильным категориям, вписывающего мир в определенную систему и определяющего надежные ценности, которые выше потребностей. Вена — город постмодернизма, здесь реальность уступает место своему представлению, внешнему, сильные категории ослабевают, универсальное превращается в трансцендентальное или растворяется в эфемерном, механизмы потребностей поглощают ценности.
Как отмечал Аугусто дель Ноче, в «Разрушении разума» ощущается тайный страх, что Ницше возьмет верх над Марксом. Именно это произошло и происходит в западных обществах: кажется, будто игра интерпретаций, стремление к власти, скрытое за автоматизмом общественных процессов, организация потребностей, напоминающая раскинутые щупальцы или кровеносную систему, неясный поток коллективного либидо вытеснили открывающую законы реальности мысль, чтобы переписать эти законы, и решили судить мир, чтобы его изменить. Похоже, культура-зрелище одолела идею революции.
«Разрушение разума», в котором Лукач сражается с призраком Ницше, наблюдая его победное возвращение, — книга против авангарда, против переговоров, а значит, против Вены, хотя Вена означает сатиру на всякие напыщенные переговоры, на постмодернистскую наглость, скрывающуюся под обличьем толерантной, ликующей пустоты. Впрочем, Лукач не мог разглядеть этот метафизический дальний план театра венского мира, где все постоянно встает с ног на голову. «Пока он говорил, — вспоминал Томас Манн, подчеркивая силу диалектики Лукача, — он был прав». Кафка, с которым престарелому Лукачу пришлось посчитаться в связи с невероятными мировыми событиями, наверняка сумел бы ему объяснить, что порой разумнее хранить молчание. Впрочем, молчание не соответствует диалектике, Гегелю, оно может быть мистическим или ироническим (или тем и другим одновременно). Молчание — это не Маркс, а Витгенштейн или Гофмансталь, молчание свойственно Вене.
14. Я просто спросил
Среди множества фотографий, которые представлены на проходящей в Вене выставке, посвященной восточному иудейству, есть снимок старика — починщика зонтов в низко нахлобученной шапке, со струящейся бородой и очками на носу: старик орудует спицей и ниткой. На темной фотографии тень поглотила черную одежду, однако лицо и руки старика сияют, как на полотнах Рембрандта, наделенные величественным сакральным смыслом, который не стереть никакому унижению. Наверняка окна его мастерской разбили во время погрома, как разорили дома на выставленных рядом снимках; применив насилие, у починщика зонтиков можно вырвать бороду, можно лишить его жизни, но ничто не способно умалить торжественную осмысленность и твердую уверенность, читающуюся в его неторопливых движениях, в его теле.
Терпеливый взгляд из-за сдвинутых на нос очков обращен на непокорный зонтик с починенной спицей, но в этом взгляде сквозят и лукавство, и добродушная ирония, присущая тем, кто знает, что за ночь мир может быть разрушен и что не стоит слишком серьезно воспринимать его блеск, обещания и угрозы — Тора запрещает создавать себе кумиров, даже из Слова Божия.