Последний (насколько можно судить) немецкоязычный писатель Бела-Цркви Андреас А. Лиллин скончался несколько месяцев назад. Убежденный сталинист, Лиллин, естественно, тяготел к эпике, был классическим представителем социалистического реализма. Его роман «Там, где мелют зерно» — мощная, несколько небрежно написанная фреска сельской жизни, гимн строительству коммунистического общества и Мировому духу, который, даже представая в облике Пятилетнего плана, всегда действует на благо отдельных людей, хотя люди могут об этом не подозревать и даже считать, что история перемалывает их.
К сожалению, времена меняются, то, что казалось незыблемым, теперь ставится под сомнение, судьба ортодоксальных коммунистов при нынешнем стремительном развитии событий и смене точек зрения оказывается все более неопределенной и печальной. Хранитель полноты и всеобщности, Адреас А. Лил- лин в последнее время был все более одинок, он оставался единственным или одним из немногих, кто отстаивал нерушимое единство системы и идеологии, обеспечивающей единство мира. Вокруг него менялись люди и действительность, Югославия Тито вышла из Коминформа, Румыния, в которой жил Лил- лин, выбрала собственный национальный путь к социализму, даже в Советском Союзе сталинизм ставился под сомнение, коммунисты всего мира шли новыми путями, никто больше не заявлял, что искусство авангарда — проявление буржуазного упадка и что все должны писать романы, похожие на «Тихий Дон».
Подобно многим суровым хранителям неизменной истины, Андреас А. Лиллин, как рассказывал мне Иоахим Виттшток, в душе был человеком ранимым и отзывчивым, Вертером-сталинистом, светлой душой, искавшей убежища от собственной эмоциональной уязвимости за броней неколебимой веры. Как и все, он страдал из-за происходивших изменений, из-за опровержения дорогих ему истин, из-за того, что любимые лица становились чужими, из-за бесконечных утрат; он пытался придать смутному, быстротечному мельтешению жизни застывший облик, подарить покой, вселяющий чувство уверенности. Чем заметнее менялся мир, чем больше этот мир становился ему чужим, тем больше он замыкался в упрямом одиночестве, полном горя и боли, хотя внешне он казался крепким и несгибаемым. В последней книге «Дорогая наша родня», написанной в 1983 году, он осуждает стремление румынских немцев эмигрировать на Запад; этот неподъемный, нравоучительный роман представляет трагических исход немцев как задуманный капиталистами коварный обман.
Лиллин умер в одиночестве, всеми забытый — крошечный фрагмент мозаики агонизирующей германской культуры в Банате. Впрочем, в этой мозаике немало парадоксального: Миллекер, хранитель Городского музея Вршаца, в статье 1941 года, посвященной древней символике свастики, утверждает, что название «свастика» (изображения которой встречались в Банате 6000 лет назад) — славянское, и прибавляет, что нацисты вряд ли могли отыскать более благородный знак, чем этот древнейший «символ любви». Баба Анка, прекрасно говорящая на немецком, рассказывает, что у нее дома по-немецки разговаривали с собаками, однако, хотя она и является поклонницей лидера Немецкой народной партии Венгрии Кремлинга, решительно отрицает, что в этом проявлялось презрение к немецкому языку.
20. Белградская сага
Однажды польский юморист Станислав Ежи Лец, глядя из Панчево на правый берег Дуная, в сторону Белграда и Калемегданской крепости, признался, что здесь, на левом берегу, он еще чувствует себя дома, в границах старой габсбургской монархии, а на другом берегу начинается зарубежье, чужая земля. Дунай был границей между Австро-Венгерской империей и Королевством Сербия; в 1903 году дядя бабы Анки, служивший в гвардии короля Александра Обреновича, за несколько часов до покушения на государя, которое он предвидел, но выступить за или против которого не осмелился, сорвал с себя военную форму и бросился в Дунай; ниже по течению его подобрали венгерские таможенники, и он, осужденный на смерть сербский дезертир, прожил остаток жизни в Бела-Цркве, под защитой двуглавого орла.
Анджей Кузневич, польский писатель, описавший с сочувственной и тонкой поэзией развал двойной монархии, пересказывает слова Леца, своего земляка и товарища по перу, признаваясь, что разделяет его чувства, его фантастический взгляд; он тоже видит исчезнувшую границу, которая по-прежнему очерчивает его мир: для Леца и Кузневича Белград стоит на чужом берегу.
Трудно сказать, где, на чьем берегу расположен Белград, трудно понять многоликую индивидуальность и исключительную жизненную силу невероятного города, который столько раз разрушали и которых всякий раз возрождался, стирая следы прошлого.