Всего этого, лезущего в глаза и в душу, Бродский не схватывал. "Я, Боже, глуховат. Я, Боже, слеповат". В стихах не врал почти никогда".
"Еще!" - инфантильно потребовал Сережа, когда я, наконец, иссякла. Он был услащен критикой Бродского. Не из злорадства, конечно. Он ликовал, когда элементарные нормы литературного общежития, попранные Бродским, были - хотя бы частично и мимолетно - но восстановлены. Это как бы отлаживало систему мер и веса в Сережиной пунктуальной душе.
Бродский эмигрантскую публику - единственный тогда Сережин читательский контингент - третировал. Поставил себя безусловно вне критики и даже обсуждения. Так замордовал читателя-соотчича, что тот и пикнуть невпопад страшился. Впопад и в жилу было: корифей-титан-кумир. В ином для себя контексте Бродский в дискурс не вступал.
Мы его шутя звали генералиссимусом русской поэзии. Он любил раздавать генеральские чины своим поэзо-соратникам и однопоколенникам. Имитируя славу Пушкина и его плеядников. В стихах был аристократом. В стратегии и тактике по добыванию славы и деньжат - плебей и жлоб. Что не могло не сказаться и на стихах.
Что ещё мне тогда хотелось сказать о Бродском? Точнее, самому Бродскому. Как много раз бывало в Ленинграде, и он выслушивал по поводу стихов - однажды целую ночь напролет в его комнате в компании с Соловьевым и Кушнером - внимательно и охотно.
А вот что:
"Стихи он писал в России. В Америке - обеспечивал им гениальное авторство, мировую славу, нобелевский статус. Поэтическая судьба его закончилась в России. За границей он стал судьбу делать сам.
Канонизировался в классики. Взращивал у себя на Мортон-стрит лавровое деревце на венок от Нобеля. Сооружал пьедесталы для памятников себе. Страдал неодолимой статуйностью. Дал понять современникам и потомкам, что мрамор предпочтительнее бронзы. Эстетичней и долговечней. Это когда побывал в Риме и прикинул на себя статую римского императора. Тотчас признался в стихах, что чувствует мрамор в жилах.
Все это ужасно смешно.
Ося, окстись. Перестань осанниться. Приди в себя, наконец. Не суфлируй потомкам, это смешно. Сойди с пьедестала, не позируй в классика, это нелепо. Не бронзовей и не мрамори по собственному почину, это уже фарс. Не надо работать за потомков. Не стоит создавать высокое искусство. Мифы, слава и бессмертие - дело времени, а не личных усилий.
Говоря о стихах, очень бы советовала Бродскому забыть сумму углов треугольника, печоринский скептицизм, площадь квадрата в круге, дрязги пространства со временем и стебный жест рукой крест-накрест".
"Все! Я этого не слышал! - выкрикивал Сережа с наигранным ужасом. - Я ухожу. Я уже ушел!" Вот так мы с ним однажды, незадолго до его смерти, поговорили.
Насчет смерти. Несмотря на грандиозные запои, из которых выползал все с большими потерями - для здоровья, Сережа о смерти не помышлял. Просто не держал в уме. Смерть не входила в круг его интересов, размышлений и планов. Исключая последние три месяца жизни. Он мог говорить, что из следующего запоя не выкарабкается, он собирал и пристраивал свой литературный архив, но в глубине души и до мозга костей он в смерть для себя не верил. Или запретил её для себя даже в предположении. Часто прикидывал старость. Заботился её обеспечить. К смерти, к мертвому у него была резко эстетическая неприязнь. Мертвого - друга, приятеля, родственника - он сразу отметал. Как-то глумливо самоутверждался на смерти ровесников. Чужая смерть давала ему допинг на жизнь.
Сережа был фанатом - и в работе, и в жизни - настоящего протяженного. Отсюда - выпуклый животрепещущий сюр его рассказов. В жизнь это вносило привкус сиюминутной вечности. Довлатов принадлежал к числу тех жизнеодержимых людей, которые, взглянув на старинную картину, гравюру или фотографию с людьми, тут же воскликнут: все - мертвецы.
Интенсивно, в упор переживая настоящее, Сережа не интересовался будущим временем. Говорил, что будущее для него - это завтра, в крайнем случае - послезавтра. Дальше не заглядывал. Прошедшее его не угрызало - он отправлялся туда исключительно по писательской нужде. Был равнодушен к памяти - она его не жгла. Он также был не большой охотник кота назад прогуливать. В пережитое наведывался только по делу, за конкретностью, которой был фанатик.
Раз заходит ко мне Сережа с необычным для него предложением - вместе вспомнить старое. Не из сентиментальности, а для работы. Что-то заело в его фактографе из 50-х годов. Давняя конкретность ускользала. Вот он и предложил прогуляться по словарю вспять - до вещного мира нашего детства.
Были извлечены из 35-летней могилы чернильницы-непроливашки в школьных партах, промокашки, вставочки и лучшие номерные перья. Обдирный хлеб, толокно, грушевый крюшон и сливовый "спотыкач" (Сережа не вспомнил), "песочное кольцо", слойки и груша Бере зимняя Мичурина. Среди прочего чулки фильдекосовые и фильдеперсовые, трикотажные кальсоны с начесом и с гульфиком - в бежевых ходили по квартире и принимали гостей. Как в лагере выкладывали линейку еловыми шишками. Вечерние рыдания пионерского горна: спаать спаать по па-лааа-там.