Последнее описание вовсе не принадлежит Ефимову. Где Довлатов его подцепил, понятия не имею. Ефимов утверждает, что он ничего такого не писал. Впрочем, возвращаясь назад в 1968 год, я вспоминаю, как высоко Довлатов оценил любовную сцену в романе Хемингуэя «По ком звонит колокол» (в переводе Н. Волжиной и Е. Калашниковой), написанную без всякого юмора, которого Сергей требовал от Ефимова, но зато с избытком красных и золотисто-желтых цветов:
Потом был запах примятого вереска, и колкие изломы стеблей у нее под головой, и яркие солнечные блики на ее сомкнутых веках, и казалось, он на всю жизнь запомнит изгиб ее шеи, когда она лежала, запрокинув голову в вереск, и ее чуть-чуть шевелившиеся губы, и дрожанье ресниц на веках, плотно сомкнутых, чтобы не видеть солнца, и ничего не видеть, и мир для нее был тогда красный, оранжевый, золотисто-желтый от солнца, проникавшего сквозь сомкнутые веки, и такого же цвета было все — полнота, обладание, радость, — все такого же цвета, все в такой же яркой слепоте. А для него был путь во мраке, который вел никуда, и только никуда, и опять никуда, и еще, и еще, и снова никуда, локти вдавлены в землю, и опять никуда, и беспредельно, безвыходно, вечно никуда, и уже больше нет сил, и снова никуда, и нестерпимо, и еще, и еще, и еще, и снова никуда, и вдруг в неожиданном, жгучем, последнем весь мрак разлетелся и время застыло, и только они двое существовали в неподвижном остановившемся времени, и земля под ними качнулась и поплыла…
Отдавая должное довлатовскому вкусу вообще и литературному вкусу в частности, не могу не отметить, что и он, бывало, давал петуха. Иногда спохватывался и охотно над собой подтрунивал, объясняя это «эстрадными генами» своего отца.
Из письма к И. Ефимову:
Переписывая «Зону», я обнаружил, застонав от омерзения, такую фразу: «Павел! — пожаловалась она ему на эти руки, на эти губы пожаловалась она ему. — Павел!».
Вообще, моя мать считает, что у меня плохой вкус. Может быть, это так и есть. Во всяком случае, я долгие годы подавляю в себе желание носить на пальце крупный недорогой перстень.
Мне кажется, даже эта жалоба на плохой вкус сформулирована с изяществом, которое говорит о безупречном вкусе. Это не он подавляет желание, а его эстетическое чутье сопротивляется. Для крупного перстня — хоть дорогого, хоть дешевого — у Сергея были слишком маленькие руки и короткие пальцы.
А вот другой пример. Когда создавался «Новый американец», Довлатов с гордостью сообщил мне, что они с Бахчаняном придумали для газеты удачные рубрики — «Я тебя умоляю» и «Архипелаг Гудлак». В начале восьмидесятых советские ГУЛАГи были еще в расцвете, а Гудлак по-английски значит «желаю удачи».
— Вопиющая безвкусица! — взвыла я, умоляя его не позориться. Сергей внял.
Но вовсе не всегда он был таким покладистым. Однажды он сообщил о замечательной находке, которую собирался включить (и включил) в «Соло на ундервуде», а именно фразу «Самое большое несчастье моей жизни — гибель Анны Карениной».
— Сережа, постыдись, это самореклама и безвкусица.
— Бродский сказал, что вкус нужен только портным, — парировал Довлатов.
— Это сказал Ларошфуко.
— Лично мне это сказал Бродский, — упрямо повторил Сергей.
— А хочешь знать, что сказал о тебе Мандельштам? «Сестры — поза и фраза — одинаковы ваши приметы».
На самом деле у Мандельштама: «Сестры — тяжесть и нежность — одинаковы ваши приметы». Этой «позы и фразы» Довлатов не простил мне до конца своей жизни.