Он просто был моложе нас. Мы, может быть, поспешили родиться. Еще чуть-чуть, и он попал бы во время диссидентства, когда чрезвычайно модно было быть изгоем. Поэтому он и выстрелил так высоко. Он попал в эпоху свержения советской власти, а мы, шестидесятники, — в эпоху отрицания ее. Мы весело отрицали советскую власть, и она, как ни странно, это допускала. Логика довлатовского времени была иной: лучше я сопьюсь, чем пойду служить. В этой дерзости было мужество, и это прозвучало лучше, чем наше веселое соглашательство. «Прогульщики социализма» — так я писал про свое поколение. Мы прогуливали социализм, но числились в нем.
Елена Клепикова:
Однажды я, утомившись отказывать, посоветовала ему отставить раз и навсегда надежду и, соответственно, стратегию (в его случае трудоемкую) напечататься в отечестве во что бы то ни стало и чего бы ни стоило. А стоило, говорю, многого. Большего, чем мог он вынести пристойно. Только что не ревел при очередном отказе. Боялся, что время, его время пройдет, так и не узнав любимого его. А в любви к нему сегодняшнего дня не сомневался. Знал свою цену, щедро отводил себе роль мухи-однодневки в текущей прозе. Тогда он страшно оскорбился, этот сумрачный гигант-кавказец с глазом пугливой газели, и процедил мне сквозь зубы, упирая на каждый слог: «Вы никогда не писали и потому не знаете, как дозарезу необходим иногда читатель». Его слова.
Его как-то ощутимо подпирало время. Была жгучая потребность реализации. Я была потрясена, когда он, разговорившись, выдал что-то вроде своего писательского манифеста. Приблизительно так: Я — писатель-середняк, упирающий на мастерство. Приличный третий сорт. Массовик-затейник. Неизящный беллетрист. У меня нет тяги в будущее. Я — муха-однодневка, заряженная энергией и талантом, но только на этот день. А ее заставляют ждать завтра и послезавтра. А вы предлагаете мне писать для себя и в стол. Все равно что живым — в гроб.
(
Милая Люда, простите меня, пожалуйста, я огорчена, расстроена, кляну себя за то, что набрасываюсь на всех. Никто не виноват в моих бедах, кроме меня самой и Сережи. Никто не виноват в том, что живем в страшной коммунальной квартире, что я живу «с молодыми», что «покой нам только снится». Когда мы встретимся, я расскажу, до какого падения наша семья доходит в схватках с ничтожными соседями. Сережа очень изменился к лучшему, иногда до неузнаваемости. Маргарита Степановна не верит глазам и ушам своим. Господи, хоть бы он перестал пить, мы бы назвались людьми со средним достатком.
(Из письма Норы Сергеевны Довлатовой к Людмиле Штерн от 23 апреля 1972 г.)
Андрей Арьев: