Этот иррационализм на поверхности достаточно убедителен (рационален), потому что противопоставлен не слишком умной формуле «разумного эгоизма». Однако здесь намечается двойное дно: «разумный эгоизм» вовсе не полагает «добродетели и обязанности» «так называемыми» и тем более «бреднями и предрассудками», он вовсе не отрицателен и анархичен, совсем напротив, он глуп, но сугубо позитивен в предположении, что дободетели и обязанности установятся, коль скоро человек поймет их для него выгоду. Подпольный человек здесь передергивает: уж это скорей ему, иронисту, издевающемуся над всеми и самим собой, а не последователям разумного эгоизма, добродетели и обязанности могут показаться «так называемыми», а также «бреднями и предрассудками». Кроме того (это важней): фразой «господи боже, да какое мне дело до законов природы и арифметики, когда мне почему-нибудь эти законы и дважды два не нравятся?» подпольный человек возражает не столько против теории разумного эгоизма, сколько против чего-то более основополагающего; ему «не нравятся» не только гуманитарные науки («законы природы»), но науки вообще, в том числе точные («арифметика»). Примечательно, как умён Достоевский: он не напишет, скажем, что подпольному человеку не нравится научное доказательство, будто Земля вращается вокруг Солнца или что Земля не стоит на четырех китах – он знает, что выйдет смешно; а между тем то, что он говорит, еще смешней, потому что даже во времена, когда Земля стояла на четырех китах, уже было известно, что дважды два это четыре (до теории относительности оставалось еще много времени). Но Достоевский знает, что когда берешь радикально под корень, выходит парадокс («каламбур», как называет сам подпольный человек), а против парадоксов-каламбуров не спорят, ими наслаждаются.
Далее, в начале седьмой главки мы находим развитие нападения на «разумный эгоизм»:
О, младенец! о чистое, невинное дитя! Да когда же, во-первых, бывало, во все эти тысячелетия, чтоб человек действовал только из одной своей собственной выгоды? Что же делать с миллионами фактов, свидетельствующих о том, как люди
И затем, тут же, в седьмой главке наконец звучит тема «хрустального дворца» (социального рая), начатая еще в «Записках из мертвого дома»: