Простолюдин, идущий в каторгу, приходит в свое общество, даже, может быть, еще в более развитое. Он потерял, конечно, много – родину, семью, всё, но среда его остается та же. Человек образованный, подвергающийся по законам одинаковому наказанию с простолюдином, теряет часто несравненно больше его. Он должен задавить в себе все свои потребности, все привычки; перейти в среду для него недостаточную, должен приучиться дышать не тем воздухом… Это – рыба, вытащенная воды на песок <…> Нет; важнее всего этого то, что всякий из новоприбывающих в остроге через два часа по прибытии становится таким же <…> равноправным хозяином в острожной артели, как и всякий другой. Он всем понятен, и сам всех понимает, всем знаком, и все считают его за
Горянчиков жалуется, насколько трудней в каторге «благородному», потому что он не принадлежит к общему обществу – а как насчет горцев, поляков, староверцев и русских политических, коль скоро они тоже не принадлежат? Но судя по всему, идея пожертвовать своей индивидуальностью, чтобы стать «одним из всех», вовсе не близка им, они живут в остроге, сохраняя свою отделенность и отнюдь не мучаясь ей, как мучается Горянчиков-Достоевский. Любопытно еще, как поразительно внезапно оборвались его отношения в каторге с Дуровым. Ведь они с Дуровым были особенно близки, если втайне от Петрашевского приобрели печатный станок, чтобы заниматься активной революционной деятельностью – каким же образом Дуров так внезапно исчез из жизни Достоевского? Это был человек, на которого особенно мог опереться в первое время каторги Горянчиков – но Горянчиков одержим не тем:
В это первое лето я скитался по острогу почти один-одинешенек. Я сказал уже, что был в таком состоянии духа, что даже не мог оценить и отличить тех каторжных, которые могли бы любить меня, которые и любили меня впоследствии, хоть и никогда не сходились со мной на равную ногу. Были товарищи и мне, из дворян, но не снимало с души моей всего бремени это товарищество.
Желанию Горянчикова стать одним из членов общества разбойников приходит конец, когда каторга строится, чтобы выразить майору жалобу на плохую еду. Узнав о наступающем событии, Горянчиков суетится и выражает желание присоединиться к протестующим, хотя ухудшение диеты на нем лично не отражается, поскольку он ест «от себя». Наказание же за такой протест для него будет особенно суровым (в этот момент политические поляки, кстати, говорят с ним, как с политическим, – малозначащая непоследовательность автора). Желание Горянчикова на поверхности трогательно, потому что оно «благородно» с точки зрения развитых людей. Но каторга живет другими понятиями, богатей Газин не станет рисковать шкурой и выходить протестовать ради благородной идеи товарищества, и для каторги это будет нормально – напротив, ненормально было бы, если бы он вышел и тут же потерял весь свой авторитет из-за такого нелепого поступка. То, что Горянчиков так по-интеллигентски заволновался и пожелал присоединиться к строю, выглядит по-детски наивно и смешно, и немудрено, что каторжане улюлюкают ему вслед: они воспринимают ненавистных дворян, этих «железных носов», во всей их враждебной цельности, в которую входит и то самое «нравственное превосходство». Горянчиков несерьезен, потому что у него есть какие-то непонятные на каких-то ходулях принципы (основывающиеся на «взгляде вниз»), а каторжане из народа от таких принципов избавлены.
Вот замечательный диалог с Петровым после «претензии»: