Я, впрочем, вовсе не желаю углубляться в проблему, какой подход, объктивный или субъективный, следует прилагать к людям, которые, как Ермилов, доносами посылают людей в лагеря. Я только хочу прояснить, каким образом судьба книги Бахтина кристаллизовалась и выросла из состояния умов определенной группы советских шестидесятников, находившихся под идейным руководством Кожинова. Мои образованные друзья боготворили Бахтина, и вслед за ними я испытывал (не прочтя ни строчки у него) подобные же чувства.
Но однажды у меня закралось сомнение. В чьих-то воспоминаниях я прочитал, как Бахтин, глядя на то, как держится на публике Маяковский, неодобрительно удивился: и чего он так нервничает? Как раз до этого я удостоился созерцать, как комично держится на публике Евтушенко, как крутится на стуле, чтобы все его заметили, как непрерывно то открывает, то закрывает портфель, вынимая оттуда листки (несомненно со стихами), как картинно разглядывает их, относя от себя подальше и проч. и проч. В тот момент я испытывал к Евтушенко не слишком лестные чувства, но, когда прочитал про Бахтина и Маяковского, во мне что-то щелкнуло. В глубине души я знал, что принадлежу к тому же племени «нервных» и что кто-нибудь из племени ненервных и про меня, сколько бы я ни подделывался, мог бы с презрением сказать такое же. О да, все это племя литпрофессоров, литературоведов, все эти ненервные люди, берущиеся писать о творчестве нервных людей… Нет, мы были по разные стороны барьера, или, как написал А. Грин, были в разных лодках…
Как только я стал читать книгу Бахтина, я сразу увидел, что она написана в характерной манере, которую я определю, как смесь французского с нижегородским – смесь мышления рационалистического (которое, в конечном счете, только имитируется) и экзальтированного мышления намекающими знаками, которое лежит в подоснове. Бахтин пытается быть и тем и другим одновременно, то есть, с одной стороны, пытается выдать свой подход за академически рационалистическое исследование, а с другой стороны, экзальтированно остается внутри экстактической религиозной терминологии, то есть того самого идеологического подхода, в котором сам же обвиняет им же выбранных оппонентов.
Вот пример академического рационализма у Бахтина:
Замысел требует сплошной диалогизации всех элементов построения. Отсюда и та кажущаяся нервность, крайняя издерганность и беспокойство атмосферы в романах Достоевского, которая для поверхностного взгляда закрывает тончайшую художественную рассчитанность, взвешенность и необходимость каждого тона, каждого акцента, каждого неожиданного поворота события, каждого скандала, каждой эксцентричности.
Таким образом, все элементы романной структуры у Достоевского глубоко своеобразны: все они определяются тем новым художественным заданием, которое только он сумел поставить и разрешить во всей его широте и глубине: заданием построить полифонический мир и разрушить сложившиеся формы европейского в основном монологического (гомофонического) романа.