Читаем Достоевский и Чехов. Неочевидные смысловые структуры полностью

У Платонова картина иного сорта. Его персонажи не страдают головными болями, и погибают они не от головы, а от живота. «Чевенгур» начинается со смерти бобыля, мучившегося животом; затем Платонов описывает убитого человека с телом, распухающим от «жидкости жизни», и раненного в пах красноармейца. В финале романа погибает Сербинов: сначала его бьет в живот лошадь, затем в тот же живот врезается сабля кавалериста. «Буржуи» в «Чевенгуре» умирают иначе. Это не вполне «настоящие» люди, может быть, поэтому большевики стреляют их не в живот, а в голову или шею. То же самое видно и в описании болезней и недомоганий. Если герои Достоевского мучились от головокружений и головных болей, то платоновские «самодельные» люди обычно маются животом: «У Дванова заболел живот, с ним всегда это повторялось (здесь и далее в цитатах курсив мой. – Л. К.), когда он думал о дальних недостижимых краях». Животом страдают не только молодые, но и старики. Почти сразу же после Дванова желудочной болезнью (натянулась «перепонка в желудке») заболевает старик Яков Титыч. «Ветрами» и «извержениями» в животе мучается один из пришедших в Чевенгур «прочих». В «Ювенильном море» десять дней лежит с животом и поносом старушка Федератовна. Собственно, дело не только в недомоганиях. Само проживание жизни мыслится платоновскими людьми как заполнение внутреннего телесного объема какой-нибудь пищей. Они перенесли капитализм «на своем животе» и теперь мечтают о сытости социализма. Причем еда здесь оказывается не только пищей жизни (жизнь – живот), но и лекарством для души: вот почему чевенгурец Прокофий советует «при наличии горя в груди (…) либо спать, либо есть что-либо вкусное». Пища пригодна и при лечении настоящих болезней: мучившемуся животом старику-чевенгурцу нужна горячая пища; мужик из «Котлована» просит «посувать» ему «пищу в нутро», чтобы не лежал весь пустой. Умирающих детей тоже лечат едой. Настю в «Котловане» – сливками и пирожными, мальчика в «Чевенгуре» – материнским молоком. А человек-член Кондаев спасался от избытка чувственности (любовь он ощущал поясницей) водой, набирая ее внутрь себя столько, «словно в теле его была пещера». Жизнь и живот. В «Записных книжках» Платонов изъясняется вполне определенно: «Жизнь суть туловище». Если у какого-то другого автора «туловище» может означать весь телесный состав, включая сюда любой из внутренних органов, то у Платонова средоточием жизни оказывается низ туловища, его утроба. Жизнь – это жизнь живота. Платонов продолжает свою мысль, погружаясь внутрь «туловища», в его пространственный низ: «Человек, ктр. думает, как у него борются черви внутри, как крестец поедает лук, как идет пищеварение etc». Платоновские люди думают о животе, мучаются от него, страдают от пустого желудка или от переедания, они спят или мечтают, лежа на животе, и так же, лежа на животе, переносят боль.

С телесными подробностями связан и символический возраст персонажей. У Достоевского, если предельно обобщить ситуацию, мы имеем дело с человеком-подростком, у Платонова – с ребенком. Я имею в виду не столько внешний облик персонажей (хотя и он не противоречит сказанному), сколько сам профиль их поведения, психологию. Подросток – тот, кто находится в состоянии беспрерывного становления, выроста, нацеленности на иную будущую жизнь. Ребенок же во многом повернут назад, он еще слишком близок своему первоначальному материнскому истоку. Соответственно распределятся и места на интересующей нас вертикали: верх окажется за подростком, низ – за ребенком. Высокие и худые герои Достоевского против «умалившихся» людей Платонова (почти все они имеют небольшой рост). Платоновские люди даже растут по-особому, – одновременно вверх и вниз. Помимо малого роста, пропорции их тела указывают на своеобразную «память» о детстве: у Чиклина из «Котлована» маленькая голова на большом теле. Платонов фиксирует рост туловища, то есть всего того, что находится ниже головы; голова же так и остается прежней, какой она была в детстве.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Эра Меркурия
Эра Меркурия

«Современная эра - еврейская эра, а двадцатый век - еврейский век», утверждает автор. Книга известного историка, профессора Калифорнийского университета в Беркли Юрия Слёзкина объясняет причины поразительного успеха и уникальной уязвимости евреев в современном мире; рассматривает марксизм и фрейдизм как попытки решения еврейского вопроса; анализирует превращение геноцида евреев во всемирный символ абсолютного зла; прослеживает историю еврейской революции в недрах революции русской и описывает три паломничества, последовавших за распадом российской черты оседлости и олицетворяющих три пути развития современного общества: в Соединенные Штаты, оплот бескомпромиссного либерализма; в Палестину, Землю Обетованную радикального национализма; в города СССР, свободные и от либерализма, и от племенной исключительности. Значительная часть книги посвящена советскому выбору - выбору, который начался с наибольшего успеха и обернулся наибольшим разочарованием.Эксцентричная книга, которая приводит в восхищение и порой в сладостную ярость... Почти на каждой странице — поразительные факты и интерпретации... Книга Слёзкина — одна из самых оригинальных и интеллектуально провоцирующих книг о еврейской культуре за многие годы.Publishers WeeklyНайти бесстрашную, оригинальную, крупномасштабную историческую работу в наш век узкой специализации - не просто замечательное событие. Это почти сенсация. Именно такова книга профессора Калифорнийского университета в Беркли Юрия Слёзкина...Los Angeles TimesВажная, провоцирующая и блестящая книга... Она поражает невероятной эрудицией, литературным изяществом и, самое главное, большими идеями.The Jewish Journal (Los Angeles)

Юрий Львович Слёзкин

Культурология