Ему грезилось временами какое-то наплывающее, сначала неясное, но раз от разу все более обретающее завершенность видение,
Он гнал наваждение, бежал из, дому, бродил по Сенной, заходил в трактиры, но всюду его преследовало одно и то же ощущение: ему некуда идти и не к кому. Никому-то он не нужен на всем белом свете. Никому. Кроме кредиторов, разумеется. Прекратив издание и оставшись, по существу, без копейки, он навесил на себя огромный долг большей частью в векселях, перекупленных опытными кредиторами-ростовщиками, которые теперь чуть не каждый день тащили его на суд, и он вынужден был давать обязательства об уплате под огромные проценты. То какая-то мадам Гинтерлих, то какой-нибудь Демис... Теперь вот присяжный стряпчий Лыжин Павел Петрович потребовал немедленной уплаты 450 рублей. Уже и повестку прислали — на завтра назначена опись домашнего имущества в счет одного из нескольких десятков векселей. Ну спишут, а потом? Все равно тюрьма...
Неужели же и впрямь нелюди? «Сердце с перцем, душа с чесноком», — говорят о таких в народе. И ведь не деньги порой заставляют кое-кого тащить его в суд, толкать в яму. «Вот вы талантливый литератор, — объяснил ему один из ростовщиков-вымогателей, — а я вот хочу показать, что я всего-навсего маленький купец, а могу, если захочу, знаменитого русского литератора запрятать в долговую тюрьму. А? И как вам это нравится?»
На этот раз пронесло. Литературный фонд решил выдать Достоевскому по его исходатайствованию в долг 600 рублей.
И что делать? Бороться? Но как и чем? Словом, на которое он уповает. Но нужно же наконец и трезво взглянуть правде в глаза: слово его бессильно хоть что-нибудь изменить в этом мире, который словно охвачен страшной нравственной болезнью, будто впал в состояние всеобщего преступления, когда все дозволено и нет наказания.
И разве его собственные страдания любовные и рулеточные — и это при брошенной, умирающей жене, — разве не говорят о том, что и сам он болен тою же болезнью, а все еще хлопочет о врачевании мира. Сказано ведь: «Врачу, исцелися сам!»
В нем шла борьба: ему страшно хотелось искупить все свои реальные и мнимые, часто преувеличенные до вселенских размеров, свои вины перед миром и людьми, будто от этого его личного искупления зависело и состояние всего мира, будто найди он в себе силы начать новую, иную, достойную его собственных идеалов, жизнь — и что-то само собой изменится и в жизни всего человечества.
Но как начнешь ее, эту иную жизнь? Да и другой голос тут же говорил ему иное, другая потребность заявляла о себе столь же властно: он должен быть счастлив во что бы то ни стало, он обязан вырвать у обстоятельств право на личное счастье. Он все еще мечтает о тихой пристани для себя, о встрече с родным сердцем, об отцовстве...