Возлюбить человека
Высочайшее употребление, которое может сделать человек из своей личности, из полноты развития своего «я», — это как бы уничтожить это
Сам Христос проповедовал свое учение только как идеал, сам предрек, что до конца мира будет борьба и развитие (учение о мече), ибо это закон природы...
Говорят, человек разрушается и умирает
Когда человек не исполнил закона стремления к идеалу, то есть не приносил любовью в жертву своего «я» людям или другому существу (я и Маша), он чувствует страдание и назвал это состояние грехом. Итак, человек беспрерывно должен чувствовать страдание, которое уравновешивается райским наслаждением исполнения Закона, то есть жертвой. Тут и равновесие земное. Иначе Земля была бы бессмысленна...»
Утешила ли его эта мысль о сути человеческого бытия; примирила ли со смертью жены и собственной жизнью? Огарок свечи догорал, за окном уже светало, зачиналось новое утро нового дня, но ее уже не было с ним, и быть или не быть той таинственной встрече, забрезжившей ему ночью у темного гроба жены, но здесь уже не быть никогда, и нет ничего отчаянней и безнадежней этого
Казалось бы, никакой близости с женой давно уже не было, а постоянные ее истерики еще больше отдаляли их друг от друга, и в пожарище страсти перегорел, откуда бы теперь неизбывное чувство пустоты, невосполнимости потери? Как знать, может, она и была бы счастлива там, в Барнауле, с этим Вергуновым или хоть здорова по крайней мере? Но он ворвался в ее жизнь, все смешал и чего достиг? Увез в Петербург, в центр духовной жизни? А нуждалась ли она в ней? Может, она была бы счастлива ролью самой образованной и воспитанной, окруженной поклонниками дамы, а может, и страдалицы и утешительницы запойного мужа — Вергунов непременно бы запил, тут и прорицателем не нужно быть. А он ее — в Петербург, стылый, промозглый, с ее-то склонностью к чахотке... Но нет. «Она любила меня беспредельно», — писал позднее Достоевский, когда совсем уже ушли, как не бывали, и обиды, и мучения, и раздоры, и осталась только память о первой, какой бы она ни была, женщине, полюбившей его, доверившей себя ему, с которой прожили рядом семь лет, а может, и все еще убеждал себя, что так было? «Я любил ее тоже без меры, но мы не жили с ней счастливо... Несмотря на то, что мы были с ней положительно несчастны вместе, — по ее страстному, мнительному и болезненному характеру, — мы не могли перестать любить друг друга; даже чем несчастнее были, тем более привязывались друг к другу».
В конце мая он узнал о том, что Чернышевский отправлен в сибирскую каторгу, в нерчинские рудники. Он ясно представлял, каково придется там гордому, с независимым характером, некрепкому здоровьем Николаю Гавриловичу... Да, что греха таить, они не единомышленники; спорили, ругались, но и Чернышевский и Добролюбов были настоящими бойцами, преданными пусть и ложной в определении путей ее достижения, по убеждению Достоевского, но родственной по целям идее. С ними и ругаться-то значило двигать общую мысль к истине, он же не терял надежды еще и на понимание. А новые, пришедшие им на смену умеют только опошливать выдвинутые не ими идеи. Впрочем, и неудивительно: наше время все более обретает характер эпохи опошленных истин.
А 10 июля внезапно скончался Михаил. В последние месяцы он, правда, чувствовал себя неважно, но сам же уверял всех, что пустяки, не стоит обращать внимания. Собственно, и не лечился-то порядком, хотя врачи велели лежать. Произошло излияние желчи в кровь.
Достоевского трудно было теперь узнать. Две смерти подряд — беда одна ведь и не ходит — самых близких ему людей словно надломили и его жизнь. Теперь уже и его черед. Когда? Бог весть. Но и что впереди? — Холодная, одинокая старость да проклятая падучая... И все.