В 1876-м в «Дневнике писателя» Ф. М. вспоминал о старшем брате. «В сорок девятом году он был арестован по делу Петрашевского и посажен в крепость… Брат не участвовал ни в организованном тайном обществе у Петрашевского, ни у Дурова. Тем не менее он бывал на вечерах Петрашевского и пользовался из тайной, общей библиотеки, склад которой находился в доме Петрашевского, книгами. Он был тогда фурьеристом и со страстью изучал Фурье… То, что он был фурьеристом и пользовался библиотекой, — открылось, и, конечно, он мог ожидать если не Сибири, то отдаленной ссылки как подозрительный человек… Брат, попав в крепость, оставил на квартире испуганную жену свою и трех детей, из которых старшему тогда было всего 7 лет, и вдобавок без копейки денег. Брат мой нежно и горячо любил детей своих, и воображаю, что перенес он… Между тем он не дал никаких показаний, которые бы могли компрометировать других, с целью облегчить тем собственную участь, тогда как мог бы кое-что сказать, ибо хоть сам ни в чем не участвовал, но знал о многом».
Итак, молчали оба брата: Михаил не участвовал, но знал (от кого, как не от Федора?). А Федор — участвовал и потому знал.
И все же причастность Достоевского к делу была отмечена парадоксами и противоречиями. Ни один из литераторов «обличительного направления» к «обществу пропаганды» отношения не имел. По злой насмешке судьбы Достоевский оказался перед судом за взгляды, которые не слишком разделял, за идеи, в которых сомневался, за тайную деятельность, которую не успел и начать, за роковую увлеченность тем, кто казался сильнее и радикальнее. «Если желать лучшего есть либерализм, вольнодумство, то в этом смысле, может быть, я вольнодумец… — писал он в Следственную комиссию. — Но… пусть уличат меня, что я желал перемен и переворотов насильственно, революционно, возбуждая желчь и ненависть! Но я не боюсь улики…»
Его не уличили. Он мужественно держался на допросах. Не сказал ничего лишнего, что могло бы пойти во вред товарищам, был сдержан, осмотрителен, осторожен. «Умный, независимый, хитрый, упрямый», — говорили о нем в комиссии. От него ждали компромата на хозяина пятниц, а он, вспоминая принятый между ними тон холодной учтивости, писал, что «всегда уважал Петрашевского как человека честного и благородного». Его спрашивали о пятничных собраниях, а он рассуждал о беспримерной драме, которая происходит на Западе («трещит и сокрушается вековой порядок вещей»), об идее республиканского правления, нелепой для России, о необходимости реформ сверху, а не снизу («не думаю, чтоб нашелся в России любитель русского бунта»), о том, как тяжело видеть свое сочинение запрещенным, о своей ссоре с Белинским. У него хотели узнать о программе кружка, а он высказывал мнение, что это был «спор, который начался один раз, чтоб никогда не кончиться», и что фурьеризм — система мирная, кабинетная и отчасти комическая. Достоевский не открыл, что был спешневцем, и объяснял лишь, что любит рассуждать об общих вопросах. В его бумагах не нашли никакой крамолы. Но ему придется держать ответ за спор двух вождей литературы: одного из них он безмерно уважал, но лично не знал; второй сначала превознес его до небес, а потом прогнал прочь.
…При аресте у Ф. М. было при себе всего 60 копеек, из теплых вещей — шинель на вате и шарф. Только через два месяца разрешили написать родным, стали давать книги, разрешили прогулки. Михаил еще сидел в крепости, поэтому первое письмо было Андрею с просьбой о помощи: «Я терпел всё это время крайнюю нужду в деньгах и большие лишения… Не забудь же меня теперь…» Деньги, «полсотни заграничных цигар» и
«Отечественные записки» с «Неточкой Незвановой» пришлет ему Михаил, едва выйдет на свободу.
Истекал третий месяц заключения; неожиданно для себя Достоевский не сошел с ума и не пал духом. «Я времени даром не потерял, выдумал три повести, два романа; один из них пишу теперь…» — сообщал он Михаилу вместе с подробностями о здоровье и настроении. Ф. М. заново открывал себя: тайна человека, упрятанного в одиночную камеру, отворялась с неожиданной стороны. Счастье, когда позволяли гулять в саду, где «почти семнадцать деревьев». Праздник, когда разрешали свечу по вечерам. Верх блаженства получить с воли «Отечественные записки», славянскую и французскую Библии. Радость, когда стоят ясные дни и каземат не смотрит так сурово. И вообще: «В человеке бездна текучести и жизненности, и я, право, не думал, чтоб было столько, а теперь узнать по опыту…»