Для освобождения из крепости необходимо было дождаться высочайшего повеления, и государю, находившемуся в Варшаве, послали представление; пока же комендант поместил Андрея Михайловича в своей квартире. «Никогда не допущу, чтобы совершенно невинный находился под арестом и сидел в каземате», — заявил Набоков, пообещав, что уведомит нужные инстанции о невиновности молодого архитектора. Члены комиссии как будто и в самом деле радовались, убеждаясь в правдивости показаний младшего Достоевского: его выпустили из крепости утром 6 мая (а накануне ночью был арестован старший!82), и в тот же день средний брат был вызван на предварительный допрос.
Причудливое совпадение: в этот самый день, 6 мая, «Северная пчела» поместила объявление о выходе в свет майского номера «Отечественных записок» с третьей частью «Неточки Незвановой», которая готовилась к печати уже после ареста Достоевского (Краевский обращался с запросом в Третье отделение о возможности публиковать сочинение арестанта; цензоры разрешили печатание без подписи сочинителя).
Меж тем Петербург полнился фантастическими слухами о заговоре громадного размера; для его организации из Парижа якобы приезжали последователи Прудона, о котором в столичном обществе мало что знали. Внезапное исчезновение из города нескольких десятков известных молодых людей выглядело пугающе. Впрочем, при ближайшем знакомстве с делом слухи уже не казались преувеличенными. В донесениях Антонелли содержались чудовищные искажения и преувеличения; многое было представлено в самых грязных тонах. «Это сборище людей дышало разбоем и водкою, водкою и разбоем», — писал он о вечере у Кузмина; называл участников собраний «антиподами, выходцами с конца света». Комиссия же искренне недоумевала: кто уполномочил этих молодых людей обсуждать вопросы, которые находятся вне сферы их компетенции? Члены комиссии держались мнения, что иметь образ мыслей, отличный от общепринятого, уже преступление. «Сознайтесь и покайтесь!» — таков был лейтмотив допросов. К тем, кто молчал или запирался, комиссия была непреклонна.
Достоевский молчал или отвечал уклончиво, а главное, отвергал мысль о преступности собраний. «Я не могу поверить, чтобы человек, написавший “Бедных людей”, был заодно с этими порочными людьми. Это невозможно. Вы мало замешаны, и я уполномочен от имени государя объявить вам прощение, если вы захотите рассказать всё дело», — уговаривал Ростовцев. «Я, — вспоминал Ф. М., — молчал. Тогда Дубельт с улыбкой заметил: “Я ведь вам говорил”. Тогда Ростовцев закричал: “Я не могу больше видеть Достоевского”, выбежал в другую комнату и заперся на ключ, а потом оттуда спрашивал: “Вышел ли Достоевский? Скажите мне, когда он выйдет, — я не могу его видеть”»83.
Эта сцена казалась Достоевскому напускной, ее можно было бы назвать даже фарсом, но для комиссии уклончивое молчание подследственного было непереносимо. А для него «рассказать всё дело» значило бы, наверное, раскрыть заговор. Липранди, стремясь придать делу вселенский размах, говорил в своей записке не про отдельный и мелкий заговор, а про «всеобъемлющий план общего движения, переворота и разрушения». Он трактовал разнородный состав общества как явление более грозное, чем восстание декабристов — дворян и военных, людей одного круга. Петрашевцы же соткали сеть; она «должна была захватить все народонаселение и действовать не в одном месте, а повсюду». Сами петрашевцы, сравнивая себя с декабристами, видели дело в ином свете: «Преступления тех были важнее, так как они проникли в войско и располагали пушками и оружием». «Декабристы дрались на площади, в народе, а мы только говорили в комнате», — говорил Спешнев А. Г. Достоевской84.
Достоевский полагал, что петрашевцы пошли дальше декабристов. Те хотели ограничить самодержавие, освободить крестьян без земли и стать лордами. Но даже в кружке Дурова говорилось об освобождении крестьян с земельными наделами.
«Петрашевцы посеяли много семян…» — говорил позже Достоевский, не сомневаясь в существе дела: «Тут был целый заговор и все, что и в последующих заговорах, которые были только списками с этого, т. е. тайная типография и литография, хотя не было, конечно, посягательств»85 (политических убийств). До конца жизни он помнил дело не как чтение книг из библиотеки Петрашевского, не как опыт философских споров, а как замысел политического заговора и сам заговор.