И опять письма штурмуют журналы и друзей. Милюков обходит с предложением Достоевского «Современник», «Отечественные записки», «Библиотеку для чтения»... В Достоевском нигде не нуждаются. Откликнулся один только Катков, как будто и не вел с ним Достоевский несколько лет, без передышки, упорную войну. Ну что ж, идти больше было некуда. И он пошел к Михаилу Никифоровичу. «...Это психологический отчет одного преступления, — пишет ему Достоевский, коротко раскрывая суть нового замысла. — Молодой человек, исключенный из студентов, живущий в крайней бедности, по легкомыслию, по шаткости в понятиях, поддавшись некоторым странным «недоконченным» идеям, которые носятся в воздухе, решился убить одну старуху... Старуха глупа, глуха, зла, больна, жадна, берет жидовские проценты и заедает чужой век, мучая у себя в работницах свою младшую сестру. «Полезна ли она кому-нибудь?» — эти вопросы сбивают с толку молодого человека. Он решает убить ее, обобрать с тем, чтобы сделать счастливою свою мать, избавить сестру от сластолюбивых притязаний и потом всю жизнь быть честным, твердым, неуклонным в исполнении «гуманного долга к человечеству», чем уж, конечно, «загладится преступление», если только можно назвать преступлением этот поступок над старухой, которая сама не знает, для чего живет, и которая через месяц, может быть, сама собой померла бы.
Никаких подозрений нет и не может быть. Тут-то и развертывается весь психологический процесс преступления. Неразрешимые вопросы встают перед убийцей, неподозреваемые и неожиданные чувства мучают его сердце. Богиня правда, земной закон берет свое, и он кончает тем, что
В повести моей есть намек на ту мысль, что налагаемое юридическое наказание за преступление гораздо меньше устрашает преступника, чем думают законодатели, отчасти потому, что
Повесть, предложенную Каткову, Достоевский решил писать, как и «Записки из подполья», от лица самого героя. Главную работу оставлял, конечно, до возвращения в Россию, пока же делал в основном наброски, записывал отдельные черты характера героя, повороты сюжета, искал детали. Общая схема замысла понемногу обогащалась живыми сценами, диалогами. Работал даже на корабле по пути в Копенгаген.
Врангель встретил его дружески, наговорились, навспоминались; Федор Михайлович как-то даже и душой посвежел, возясь с малышами Александра Егоровича. Старый приятель заговорил о том, сколько мучений приносит любимым легкомысленное коварство женских сердец — видно, и сам немало натерпелся.
— А знаете, голубчик Александр Егорович, — сказал вдруг Достоевский, глядя своим странным взглядом как бы глубоко внутрь себя, в какие-то неведомые, таинственные глубины бытия, — что бы ни было, будем всегда благодарны за те дни и часы счастья и ласки, которые дала нам любимая нами женщина...
Незаметно пролетела неделя. Пора бы и честь знать, да и работа торопит. В середине октября он уже снова ходил по Сенной, заходил в трактиры, вслушиваясь, вглядываясь в мелочи повседневной петербургской кутерьмы, вне которой не мыслил себе новой своей повести.
Он должен был знать о своем городе все, знать и видеть то, что знал и видел его герой. Что ж, жить он мог бы, пожалуй, где-то рядом, даже и в одном с ним доме, — так же спускался по этим старым лестницам, бродил одиноко по Сенной, вынашивая свой план ограбления, в те же трактиры и распивочные наверняка заглядывал, встречал тех же, что и Достоевский, людей... Теперь
Порой даже и сам удивлялся, как бьется и цепенеет сердце — да неужто же на такое дело решусь? — думал уже его мыслями, приходя в ужас от состояния души своего героя. «И неужто же и после