Сквозь цветные витражи плотно закрытых окон в зал не проникал ни уличный шум, ни солнечные лучи, тускло освещались лица отцов города, позволяя в нужный момент прикрыть в раздумье глаза, пожевать в сомнении губами или спрятать неуместную улыбку. Появись неким неисповедимым путем в зале посторонний и окажись этот посторонний сведущим в магистратских обычаях, он, несомненно, отошел бы на цыпочках в сторону, а то и попытался бы уйти столь же незаметно, сколь вошел, ибо понял бы, что дело, собравшее присутствующих в полном составе, было явно не просто серьезно, но — из разряда наиважнейших, а такие дела вершатся в тиши и тайне; не все из звучащего на таких собраниях следует запоминать, если дорожишь головой, поскольку — такова жизнь! — никто не станет ручаться за жизнь несчастного, волей судьбы подслушавшего негромкие разговоры…
Оба бургомистра — и тот, что при белой, купеческой ленте, и тот, который при черной, мастеровой, — восседали во главе массивного стола, а такое случается далеко не каждый день, и из двенадцати полномочных синдиков присутствовали девять; если же учесть, что почтенного старшину гильдии хлебопеков свалила почечная колика, дряхлый представитель цеха сукновалов намедни сломал бедро, садясь на ночной горшок, а премьер меняльных контор пребывал в отъезде, то, можно сказать, явились все, имеющие право явиться. Кроме того, несомненно, отметил бы посторонний, как преудивительное: на маленьком столике у самых дверей покоились — нераскрытые! — книги протоколов, а скамейки секретарей пустовали.
Синдики сидели по обе стороны широкого стола на длинных деревянных скамьях с резными спинками, локоть к локтю, как и положено, бургомистры же, в соответствии с рангом, располагались в мягких, подбитых бархатом креслах, под щитом с гербом города, спинами к поперечной стене, украшенной потемневшим от времени гобеленом, а лицами к двум высоким и узким окнам, за которыми, сквозь мутное цветное стекло, в полосатом от перистых облаков небе темнели острые фронтоны домов, обступавших Главную Площадь, и ухмылялись, привычно скаля клыкастые пасти, двуглавые химеры на втором ярусе церкви Вечноприсутствия. Невзирая на жару, все явились, пристойно одевшись в одинаковые одежды из темно-коричневого сукна с меховой опушкой, не забыв натянуть береты коричневого же бархата, и, разумеется, у каждого на шее был складень с должностной медалью — золотой купеческой или серебряной, положенной цеховому сословию; в обычное время члены Выскодостойнейшего Магистрата пренебрегли бы почетными знаками, ибо медали в поперечнике имели полпяди и весили едва ли не полный фунт; но это заседание отнюдь не было обычным…
Хотя бы потому, что в противоположном бургомистерским креслам торце стола восседал человек, которого никак, ни в коем случае не могло быть здесь. Или — по крайней мере, коль скоро пришла в головы отцам города такая блажь, — он обязан был стоять, замерев в почтительном полупоклоне. И уж конечно, обнажив голову.
Но Каарво, известный также под кличкой Кузнец, сидит, вольготно выпрямив спину, и шапка его вызывающе сдвинута на затылок. Он смотрит безо всякого почтения, нагло щуря светло-зеленые глаза. Он улыбается, ибо знает: теперь — можно.
А синдики молчат, делая вид, что ничего не замечают.
Каарво.
Горлопан, смутьян, подстрекатель.
Любимчик подмастерьев, коновод сукновалов, трепальщиков льна, мусорщиков и прочего сброда, ютящегося в смрадных предместьях Старой Столицы.
Мало пороли его. Давно уже следовало изгнать из города.
Навсегда.
Увы, уже поздно.
— Так что, почтеннейшие, вы тут себе думайте… — с ухмылкой говорит Каарво и, не собираясь просить дозволения, поднимается на ноги. — А я пошел. К людям. Люди, они ведь ждать не любят…
Еще раз хмыкает, словно сплевывает.
И, нарочито громко топая, покидает зал.
Не пятясь, а развернувшись задницей к столу. И, разумеется, безо всяких поклонов.
А синдики молчат. Не о чем, собственно, говорить. Все услышано, все понято; нет смысла толочь воду в ступе. И размышлять тоже нет времени. Меньше часа осталось Высокодостойнейшему Магистрату, чтобы решить: открывать ли ворота, как требуют бунтовщики, или (что, если смотреть правде в глаза, ничем не лучше первого) — выдать им оружие из арсенала… или все-таки — сопротивляться.
Душно в зале. Пахнет под сводами потом и страхом.
Оно и понятно: трудно сохранять невозмутимость, когда воздух затянут гарью сожженных замков, в предместьях неспокойно, а у стен стоят, нетерпеливо переминаясь, сорок тысяч вооруженных. Но, помня обо всем этом, неразумно забывать и об Императоре, вернее — о судьях Кровавой Палаты, которые вряд ли захотят прислушаться к доводам изменников, без боя открывших ворота мятежной черни…
Пожалуй, со времен Старых Владык не приходилось отцам Старой Столицы принимать столь важное решение в столь короткий срок.