Опять – в который раз! – я задумался над тем, что одно дело – понимать, знать, и совсем другое – делать. На практике случается совсем забыть, упустить из виду теоретически понятое и узнанное, пока сама жизнь не толкнет, не заставит открыть глаза, спохватиться: да как же я забывал об этом? Как можно было забыть, упустить?
В колонии Горького, в коммуне Дзержинского мы интересовались всем миром, и интерес этот был деловой, непосредственный. Суть была не в какой-то особенной нашей любознательности. Просто-напросто мы знали: в каждой стране у нас есть друзья и товарищи, и в каждой стране у нас есть недруги.
«Это совсем новая черта, – говорил Антон Семенович, – ее не было прежде в людях, она появилась только у нас, после нашей революции: советский человек живет, волнуется, горюет и радуется в большом, всечеловеческом, всемирном масштабе, он не отделяет себя от того, что творится в мире, потому что дела всего мира не чужие ему».
Когда эта въедливая, дотошная девчонка Таня Воробьева возмутилась тем, что мы не собираем интернациональных пятачков, она была совершенно права.
Почему мы были так поглощены только своей собственной жизнью, своим устройством, своими тумбочками? Почему мы забыли обо всем, что нас окружает? Словно мы и вправду замкнутая республика трудновоспитуемых!
Нельзя не знать, что делается в стране, нельзя не знать, что делается а мире. Нельзя. Это нас прямо, кровно касается, это наше дело, наша судьба, наше сегодня и наше будущее. Как воздух, как хлеб и вода, нужны нам связи с миром, нужны друзья вне нашего дома.
Не знаю, нашелся ли среди ребят хоть один, кого так или иначе не задел приезд ленинградцев. У каждого в душе что-то встрепенулось.
– Семен Афанасьевич, а долго еще это клеймо будет на нас висеть?
– Какое, Саня?
– Трудные… трудновоспитуемые. Ну, скажем, я – это ладно. Два года беспризорничал. Ну Репин. Этот, дело известное, вор. Ну, а Петька – он же просто сирота. И почему он сюда попал, никто не знает. А Стеклов Павлушка? Знаете, он почему здесь? Он в своей школе сельскохозяйственную выставку съел.
– То-есть как это – выставку съел?
– Очень просто. Учился в первой группе, глупый еще совсем. А в школе устроили сельскохозяйственную выставку. Он приходит, видит – морковка большая: верно, сладкая. Взял откусил кончик – понравилось. Так и сгрыз. Потом смотрит – яблоко. Тоже уплел. Тут его хвать – и на солнышко. Педолог говорит: дефективный. В дом для трудных. А у них отца-матери нет, отца и Сережка плохо помнит, а мать и старшая сестра недавно рыбой, что ли, отравились. Последний год жили у тетки. Сергей услышал про дом для трудных и говорит: одного не отдам. Если он дефективный, значит, и я дефективный, посылайте вместе. Ему тоже какую-то проверку сделали – и обоих сюда. А вы как считаете, Семен Афанасьевич, дефективные они?
– Что зря спрашиваешь? Знаешь ведь, что толковые, разумные ребята.
– Я и говорю. Ну ладно, есть поганые. Но ведь не век им быть погаными! Вот три месяца прошло, – он не стал объяснять, что изменилось за эти три месяца, – а приехали люди – и от людей совестно.
Этот разговор происходил в тусклый предрассветный час. Первый отряд дежурил, а я вышел взглянуть, всё ли в порядке, и столкнулся с Жуковым, шагавшим вокруг дома.
Мы вместе проходим к будке – там стоят Петька и Подсолнушкин.
– Семен Афанасьевич, это вы? – тихонько окликает Петька. – Видали, какой у них барабан? А в городе у каждого отряда горн, они сами говорили…
Он все о том же. Упорный.
– Вот, – продолжает Саня, шагая со мной дальше, в обход двора. – Видали? Я не о себе, мне уже пятнадцатый пошел, мне в пионеры поздно. А вот таким, как Петька, Павлушка Стеклов, Ленька Петров, – им бы это очень хорошо.
– Подумаем, Саня. Подумаем и придумаем что-нибудь. Спокойной ночи, друг.
– Спокойной вам ночи!
«Мы еще приедем!» – сказал Гриша Лучинкин.
Приедут ли они? Или, ошибкой попав к нам, поспешат эту ошибку исправить и не приедут больше? Выиграли партию в баскетбол и даже не дадут отыграться?
Но неделю спустя я получил такое письмо: