На набережной у самой реки стоит на мешках с Кукурузой падре Грегорио. С жалостью смотрит он на истощенные лица эмигрантов, на провалившиеся глаза голодающих детей, и доброе сердце его дрожит от горя при виде такого бедствия. И, воздевая руки, поднимает голос старый монах:
— Бог да пребудет с вами, братья по нищете! Да станет жизнь ваша за океаном хоть на одну капельку легче, чем была она здесь!
— Спину-то гнуть везде придется, падре Грегорио! — кричит с палубы грузчик. — Помолись за нас, чтобы нам с голодухи не сдохнуть!
— Я буду молиться за вас каждый божий день, — обещает Грегорио. — Но и вы должны защищаться если от вашего труда будет ломиться господский стол, а вам доставаться одни объедки!
— Да как нам защищаться-то, голубчик ты наш, — голыми руками против алебард?
— Тысяча голых рук да правда в придачу — сильнее полусотни алебард! — вскричал Грегорио. — И кто защищает хлеб свой, тот защищает бога, ибо бог любит бедных и ненавидит богатых!
— Ты прав, падре, мы будем бороться! — мощно гремят голоса с обоих судов. — Не хотим помирать с голоду!
— Боюсь, падре, — говорит монаху женщина, стоящая около него, — боюсь, как бы не услышали тебя доносчики…
— Пусть слышит меня сотня доносчиков! — бушует монах. — Я повторяю лишь то, что написано в Священном писании! Все люди — дети божий!
— Правильно! — откликается с корабля грузчик. — Ты прав, дорогой наш падре, и мы послушаемся тебя!
С обеих палуб несутся крики одобрения.
— А сыщется такой спесивый барин, который не признает за вами право есть досыта, как это было здесь, то знайте, он безбожник, и я уже сейчас призываю на него божью кару!
— Правильно-о-о! — разносятся голоса и на берегу.
— Кто дал вам право, достойный отец, призывать божий гнев на кого бы то ни было? — вкрался тихий, гладкий, змеиный голос из-за спины Грегорио.
— Мой сан, мой долг служителя божия, моя совесть! — не оборачиваясь, гремит Грегорио.
— О, этого мало, — проскальзывает голос в щелочки тишины. — Церковь признает такое право только за епископами и прелатами, равными им по рангу, то есть за настоятелями, аббатисами…
Грегорио обернулся и очутился лицом к лицу с Трифоном.
— Это вы, падре? — добродушно удивляется монах, протягивая ему руку.
Трифон не шевельнулся, руки его скрещены на груди, глаза мечут злой блеск из-под широких полей шляпы.
— В последнее время Севилья взбудоражена, — ровным голосом произносит Трифон. — Духовенство встревожено, ибо народ подстрекают речами, которые носят оттенок философии, но ядро их источено ересью. На исповедях люди рассказывают странные вещи, свободомысленно толкуют о ненужности молитв…
— Оставь монаха в покое, падре, — слышится резкий возглас. — Нас и господа бога он понимает лучше, чем всякий архиепископ, ясно? Проваливай!
— Я ухожу, — говорит Трифон, стараясь разглядеть и запомнить дерзкого, но там стоит уже добрый десяток. — Думается, достойный отец, знакомства ваши подозрительны. Они повредят вам.
— Эй ты, черный ворон! — раздается из-за мешков еще один голос, и все видят, что он принадлежит здоровенному детине, чьи кулаки весят много фунтов. — Чего ты там болтаешь? Падре такой же бедняк, как мы. Стало быть, он наш. А ты, лицемер, катись отсюда, или, как бог свят, я заставлю тебя пробежаться во все лопатки!
Трифон мгновенно исчез.
— А ты поберегись, падре, — советует монаху детина. — Эти птицы мясо любят, ясно?
Колокол зазвонил в последнем приступе неистовства, из вод Гвадалквивира поднимаются якоря, и надуваются ветром желтые, оранжевые, алые паруса с изображениями святых покровителей.
— С богом! Прощай, падре Грегорио! Не забывай нас, старый!..
Благословив отплывающих и тех, кто остался на берегу, Грегорио медленно двинулся к городу. И вдруг — перед ним Мигель…
— Сынок! Как я рад видеть тебя! — ликует старик, обнимает Мигеля, но тотчас, спохватившись, кланяется. — Простите, ваша милость…
— Падре Грегорио! — радостно обнимает его Мигель.
И вот Грегорио уже ведет гостя в свою, как он называет, берлогу, рассказывая по пути о своей жизни.
— Ты увидишь, Мигелито, — старый ребенок, в восхищении, опять переходит на «ты», — ты увидишь мое жилье в Триане — крысиную нору. Да что поделаешь! Ведь и там можно заслужить вечное спасение. Я, знаешь, живу у сестры. А вот мы и пришли, сынок. Вот мы и дома… Эй, Никодема, сестричка, накрой-ка на стол, пусть и у нас покрасивее станет — я веду дорогого гостя! — крикнул Грегорио куда-то вниз и, взяв Мигеля за руку, повел его по крутой лестнице в подвал.
Здесь сыро, со стен каплет, хотя погода сухая и теплая — нищета течет здесь потоком, и в полумраке грохочет кашель.
Мигель пожал руку сестре Грегорио — преждевременно состарившейся сорокалетней женщине.
— Солана, душа моя, зажги свечку!
Перед пламенем свечки разбежались по углам злые тени, свернулись на соломе, и в пятне света выступило нежное беленькое личико девочки лет двенадцати. Два ее младших брата ползают по полу, полунагие, бледные, как мучные черви, их тельца худы, прозрачны — кожа да кости…
Грегорио поставил на стол бутылку дешевого вина и две чарки.