Байрон был растроган. С детства поэты и историки научили его любил» эту страну. И теперь он не был разочарован. Глазам, привыкшим к суровому климату севера, к пейзажам, окутанным туманом, к непрерывно бегущим облакам, небо цвета индиго, прозрачный воздух, скалистые горы, чуть тронутые охрой и шафраном, являли картину света и счастья. Он пересек залив Лепанта, сначала до Патраса, белого укрепленного городка, потом еще раз в другом направлении, чтобы пристать к подножию Парнаса. Каждое слово проводника будило воспоминания. Здесь обитали Мелеагр и Аталанта, там — вепрь Ариманта Снеговая вершина, выступавшая вдалеке, была вершиной Геликона, и так трогательно было лежать на земле у грота Пифии. В Дельфах Хобхауз и Байрон вырезали свои имена на колоннах храма. Огромные птицы кружились над ними. Байрон решил, что это орлы. Хобхауз сказал — сарычи. Но даже и Хобхауз казался взволнованным, когда они стали приближаться к Афинам. Волнующие ассоциации, казалось, увеличивали природное обаяние этих мест. Мужество, любовь к свободе, поклонение красоте, красноречие — лучшие человеческие чувства родились на этой сухой и чистой земле.
Наконец 24 декабря 1809 года после долгой поездки верхом между сосен и оливковых деревьев один из проводников вскричал:
— Господин, господин, деревня!
Это были Афины. Далеко в долине у подножия высокой скалы виднелся городок, а вдали за городом — море.
Проводник был прав: Афины в то время представляли собой большую деревню. Турки, занявшие город, вели себя как победители, а не как правители, и предоставляли город собственной судьбе. В главном кафе около базара турецкие аги, сидя на корточках, посмеиваясь, курили наргиле. Турецкий гарнизон расположился в Акрополе. Байрон и Хобхауз посетили оттоманского правителя и поднесли ему в подарок чай и сахар. Этот изголодавшийся паша, которому из ста пятидесяти пиастров приходилось еще платить своим людям, принял их очень хорошо. Он повел их осматривать белые развалины храма.
— Ах, милорд, — воскликнул Флетчер, — какие прекрасные камины вышли бы из всего этого мрамора!
Байрон был более взволнован воспоминаниями о Перикле, чем красотой Парфенона.
— Нет, в самом деле, это очень величественно, — сказал Хобхауз.
— Весьма напоминает Mansion House[20], — сухо ответил Байрон.
Он был потрясен минувшим величием этих мест и их теперешним убожеством. Не Ньюстед ли привил ему эту любовь к разрушенным дворцам и империям? Не видел ли он в них тайного символа своей собственной судьбы? Нет, это было гораздо сложнее. Его мужество, неудовлетворенность, стремление к скитальческой жизни изобличали в нем человека, рожденного действовать. Он это знал. С восхищением и завистью следил он за Наполеоном, шествовавшим, подобно метеору; но увечье обрекало Байрона на иное существование, и он постигал одновременно и величие и бессилие человеческих действий. Как когда-то в Харроу он любил сидеть на кладбище среди могил, так теперь ему нравилось бродить среди разрушенных колонн, необъятного кладбища, протянувшегося среди кипарисов и сосен, от Гибралтара до Геллеспонта.
Если рабство народов Португалии возмущало его, то здесь, в отчизне Мильтиада и Фемистокла, оно приводило его в негодование. Рукопись «Чайльд Гарольда» заполнялась призывами к восстанию.
— Что я могу сделать? — ответил ему однажды молодой афинянин, когда Байрон упрекал его в рабском подчинении.
— Раб, — вскричал Байрон, — ты недостоин носить имя грека! Что ты можешь сделать? Отомстить за себя!
Он, Байрон, сделал бы это. Grede Byron.
Хобхауз и Байрон сняли комнаты в двух соседних домах. Байрон — у вдовы английского вице-консула г-жи Теодоры Макри. Крытый балкон выходил во внутренний двор, где росло лимонное дерево и играли три молоденькие девушки. Байрон не мог упустить случая влюбиться.
«Я чуть не забыл написать вам, что я безумно влюблен в трех юных афинянок, в трех сестер. Я живу в том же доме, что и они. Имена этих богинь — Тереза, Марианна и Катанка — ни одной из них нет еще и пятнадцати лет».
Старшей, Терезе, он посвятил стихи: